Студопедия  
Главная страница | Контакты | Случайная страница

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава 1 Истоки современной науки

Читайте также:
  1. I. Общее положение современной системы международных отношений.
  2. I. Общие проблемы философии науки.
  3. III. Исторические этапы формирования современной науки
  4. IV. Развитие исторической науки в ХIХ веке
  5. V2: 1.2. Институциональная структура современной денежной системы
  6. V2: 1.5. Институциональная структура современной кредитной системы
  7. Актуальность правовых основ работы с молодежью в условиях развития гражданского общества в современной России.
  8. Актуальные проблемы и задачи современной соц. психологии
  9. Актуальные проблемы логопедагогики как науки.
  10. Античная филисофия: истоки и общая характеристика.Диалектика материи и идеи-основная проблема античной философию

Уайтхед Истоки современной науки

РАЗДЕЛ I. Наука и современный мир

Глава 1 Истоки современной науки

Прогресс цивилизации не представляет собой абсолютно равномерного движения к лучшему положению дел. Возможно, в нем и присутствует этот момент, но лишь при условии широкомасштабного взгляда на вещи. Но этот широкий взгляд затемняет детали, на которых основано наше целостное понимание процесса. Новые эпохи возникают сравнительно внезапно, и мы понимаем это, когда обращаем внимание на рубежи, разделяющие тысячелетия всей предшествующей истории. Изолированные народы внезапно обретают свое место в главном потоке событий; технические открытия изменяют характер человеческой жизни; переживает быстрый расцвет примитивное искусство, полностью удовлетворяя некоторые эстетические устремления; воинственная юность великих религий несет народам небесный мир и божественный меч.

XVI в. н.э. увидел крушение западного христианства и рождение современной науки. Это был период роста. Ничто не решено, но многое открыто—новые миры и новые идеи. В науке можно выбрать репрезентативные фигуры Коперника и Везалия; они олицетворяют собой новую космологию и приверженность ученых непосредственному наблюдению. Джордано Бруно был мучеником, хотя причина, по которой он пострадал, была связана не с наукой, а со свободой умозрительного воображения. Его смерть в 1600 г. возвещает о первом веке современной науки в строгом смысле слова. В его казни был некий бессознательный символизм: ведь свойственные ему метафизические размышления были отброшены последующей научной мыслью. Реформация, при всей ее важности, может быть понята как домашнее дело европейских народов.

Даже восточное христианство выказало ему абсолютное безразличие. Более того, подобные кризисы не являются чем-то новым в истории христианства или других религий. Если мы спроецируем эту великую революцию на всю историю христианской церкви, мы не увидим в ней введения в человеческую жизнь новых принципов. К добру или худу, но это была великая перестройка религии; иное дело, что это не было ее рождением. Такого никто не утверждал. Реформаторы настаивали на том, что они только восстанавливают забытое.

Возникновение современной науки шло совершенно по-другому. Наука всюду вступала в противоречие с сопутствующим ей религиозным движением. Реформация была народным восстанием, и в течение полутора веков Европа утопала в крови. Ростки новой науки появлялись благодаря людям, составлявшим меньшинство среди интеллектуальной элиты. Для поколения, видевшего Тридцатилетнюю войну и помнившего власть Альбы в Нидерландах, наихудшим примером того, что могло постигнуть человека науки, была судьба Галилея, который пережил почетное заключение и нестрогое порицание, мирно скончавшись затем в собственной постели. В том, как запомнилось преследование Галилея, я вижу дань тому беззвучному началу глубочайшего изменения мировоззрения, которое когда-либо переживало человечество. Если ребенка нашли в капусте, то можно усомниться в его будущем величии; ведь и его рождению должны бы сопутствовать шум и суета.

В этих лекциях я проиллюстрирую тезис о том, что это незаметное развитие науки придало фактически такую новую окраску человеческому сознанию, что формы мышления, составлявшие ранее исключение, теперь широко распространились среди образованных людей. Эта новизна способов мышления медленно, в течение ряда столетий укоренялась среди европейцев. И наконец она проявилась в быстром развитии науки, сама себя подкрепляя при помощи наиболее очевидных ^практических) приложений. Новое мышление явилось более важным событием, чем даже новая наука или техника. Оно изменило метафизические предпосылки и образное содержание нашего сознания, так что теперь старые стимулы вызвали новый отклик. Быть может, моя метафора по поводу новой окраски сознания чересчур сильна. В действительности я имею в виду тончайшее изменение оттенка, которое, однако, ведет

ко всем этим изменениям. Иллюстрацией тому— высказывание из опубликованного письма этого восхитительного гения, Вильяма Джемса. Когда он заканчивал свой знаменитый трактат «Основания психологии», он написал своему брату Генри Джемсу: «Я должен отдать каждое предложение на растерзание непреодолимым и упрямым фактам».

Этот новый оттенок современного мышления представляет собой горячий и страстный интерес с согласованию общих принципов с непреодолимыми и упрямыми фактами. Во всем мире и во все времена не переводились люди практического склада, погруженные в «непреодолимые и упрямые факты»; во всем мире и во все времена находились люди философского темперамента, занятые хитросплетениями абстрактных принципов. Новизну современного общества составляет как раз единство страстного интереса к деталям фактов и такой же приверженности абстрактным обобщениям. Ранее оно возникало время от времени, как бы случайно. Сегодня это равновесие ума стало частью традиции, которая заражает все мышление образованных людей. Это та соль, которая делает жизнь лучше. Главное дело университетов состоит в передаче этой традиции от поколения к поколению как общепринятого наследства.

Другое отличие, выделяющее нашу науку из европейских движений XVI и XVII вв.,—это ее универсальность. Современная наука рождена в Европе, но ее дом—весь мир. В течение последних двух веков происходило длительное и искажающее влияние западных обычаев на восточную цивилизацию. Восточные мудрецы до сих пор озадачены тем, чтобы некий регулятивный секрет бытия перенести с Запада на Восток без угрозы бессмысленного разрушения того наследства, которым они справедливо гордятся. Все более и более становится очевидным, что наука и научное мировоззрение—это как раз то самое, что Запад в значительной степени готов передать Востоку. Они могут быть перенесены из страны в страну, от расы к расе, всюду, где есть разумное общество.

В этом курсе лекций я не стану обсуждать детали того, как происходит научное открытие. Моя задача— пробудить энергию умов в современном мире, их способность к широким обобщениям, стимулировать их влияние на иные духовные силы. Есть два пути прочтения истории — перспективный и ретроспективный. В истории мышления

мы пользуемся обоими. Духовный климат-используя удачное выражение одного писателя XVII в.— требует для своего понимания анализа его последствий и результатов. В соответствии с этим в данной главе я рассмотрю некоторые из последствий нашего современного подхода к исследованию природы.

Прежде всего, не может быть живой науки без широко распространенного инстинктивного убеждения в существовании некоторого порядка вещей, и в частности порядка природы. Я использовал слово «инстинктивный» не случайно. Не важно, что люди говорят, пока их деятельность контролируется укоренившимися инстинктами. Слова способны полностью разрушить инстинкты. Но пока этого не совершилось, слова не в счет. Это замечание существенно по отношению к истории научной мысли. Ведь мы узнаем, что со времен Юма модная научная философия чуть ли не отрицала рациональность науки. Этот вывод лежит на самой поверхности философии Юма. Взять, например, следующий пассаж из IV раздела его «Исследования о человеческом познании»:

«Словом, всякое действие есть явление, отличное от своей причины. В силу этого оно не могло быть открыто в причине, и всякое измышление или априорное представление его неизбежно будет совершенно произвольным».

Если в самой причине не содержится информации по поводу возможного следствия, так что первое обнаружение его должно быть произвольным совершенно, то это ведет сразу же к невозможности науки или к тому, что ей доступно лишь установление совершенно произвольных связей, не оправданных, исходя из внутренней природы причины или следствия. Некоторый вариант юмовской философии обычно имеет влияние на ученых. Но научная вера оказывается на высоте положения и незаметно обходит эту построенную философами гору.

Ввиду этой странной противоречивости научного мышления делом первостепенной важности является анализ результатов веры, невосприимчивой к требованиям последовательной рациональности. Мы вынуждены, поэтому проследить возникновение этой инстинктивной веры в некоторую природную упорядоченность, которую можно обнаружить в каждом отдельном событии.

Мы все, конечно, разделяем эту веру и потому убеждены в том, что основанием для этой веры служит наше усмотрение ее истинности. Но формирование абстрактной

идеи—такой, как идея природной упорядоченности,—и осознание ее важности, а также наблюдение ее воплощений в многообразии событий ни в коем случае не составляют необходимого следствия из истинности данной идеи. Люди обычно не задумываются о природе известных им вещей. Требуется чрезвычайно оригинальный ум, чтобы предпринять анализ очевидного. Я собираюсь, поэтому проследить те стадии, в которых постепенно вызревает и становится явным этот анализ, чтобы затем безоговорочно овладеть умами образованных людей в Западной Европе.

Очевидно, жизненный круговорот столь постоянен, что его не может не заметить даже наименее разумный представитель человеческого рода; и еще до того, как появились зачатки рационального, люди получили впечатление об инстинкте животных. Нет нужды пояснять то обстоятельство, что с некоторой широкой точки зрения обнаруживается повторение некоторых общих состояний природы и что человеческая природа приспособилась к подобным повторениям..

Но есть и дополнительный факт, столь же истинный и столь же очевидный: повторение никогда не бывает детально точным. Сегодняшняя зима отличается от прошлогодней, нет и двух одинаковых дней. Что ушло, то ушло навсегда. В соответствии с этим практическое мировоззрение предполагало глобальную цикличность природы, частные изменения выводило из загадочных истоков всех вещей, а сами эти истоки помещало за пределами рациональности. Молил человек солнце взойти, но, когда оно внимало ему, ветер уносил все слова.

Конечно, со времен классической греческой цивилизации и в дальнейшем находились люди и даже целые группы людей, которые вставали в оппозицию абсолютной иррациональности. Подобные люди отваживались объяснять все явления как результат некоторого порядка вещей, распространяющегося на все отдельное. Такие гении, как Аристотель, Архимед или Роджер Бэкон, были наделены глубоким научным интеллектом, который позволял инстинктивно предполагать, что все великие и малые вещи суть проявления общих принципов, царствующих в сфере природного порядка. Но вплоть до конца средних веков широкие слои образованных людей не испытывали такого глубокого убеждения и специфического интереса к подобной идее, чтобы обеспечить неустанную поддержку

тем, чьи возможности и способности позволяли осуществлять согласованный исследовательский поиск этих гипотетических принципов. Люди либо сомневались по поводу существования таких принципов, либо не надеялись на успех их поиска, а быть может не испытывали потребности думать о них или же не принимали во внимание их возможную практическую важность. Поэтому размышлению и поиску были свойственны вялость, если судить с точки зрения возможностей высокоразвитой цивилизации и длительности времени. Почему же в XVI—XVII вв. произошло внезапное ускорение темпа развития? В конце средневековья новое мышление разорвало связывавшие его путы. Изобретение стимулировало мысль, мышление двигало вперед физические гипотезы, греческие манускрипты являли людям античные открытия. В итоге хотя к 1500 г. Европа не обладала даже уровнем знаний Архимеда, умершего в 212 г. до н.э., все же в 1700 г. «Начала» Ньютона были уже написаны, и мир вступил в современную эпоху.

В иных великих цивилизациях лишь время от времени возникала та специфическая сбалансированность ума, которой требует наука, и потому результаты были весьма бледными. Например, чем больше мы знаем о китайском искусстве, литературе, о китайской философии жизни, тем больше мы восхищаемся теми высотами, которые были достигнуты этой цивилизацией. Тысячелетиями в Китае остроумные и образованные люди терпеливо посвящали свою жизнь учению. Учитывая продолжительность времени и количество народа, можно сказать, что Китай является крупнейший цивилизацией из тех, которые когда-либо видел мир. Нет оснований сомневаться в способности китайцев к занятиям наукой. И все же китайскую науку можно практически не принимать в расчет. Нет оснований надеяться на то, что Китай, будучи предоставлен самому себе, достиг бы каких-либо успехов в науке. То же самое можно сказать об Индии. Более того, если бы персы поработили греков, я не убежден, что наука расцвела бы в Европе. Римляне не проявили в этой области какой-либо оригинальности. При всем том, что греки стояли у колыбели этого процесса, они не поддержали его с тем сосредоточенным интересом, который выказала Европа в Новое время. Я не имею в виду последние несколько поколений европейцев по обе стороны океана, но говорю лишь о маленькой Европе времен Реформации, к тому же еще озабоченной

войнами и религиозными спорами. Рассмотрим восточное Средиземноморье в период со смерти Архимеда до татарского нашествия—примерно 1400 лет. Это было время войн, революций и религиозных глобальных изменений, но ситуация была ненамного хуже, чем в эпоху европейских войн XVI и XVII вв. Язычники, христиане и магометане образовывали великую и здоровую цивилизацию. В этот период научное знание было пополнено. Но в целом развитие происходило медленно и неровно; если исключить математику, Возрождение практически отправлялось от уровня знаний, достигнутого еще Архимедом. В медицине и астрономии просматривались, правда, некоторые сдвиги. Но совокупные достижения были несравнимыми с удивительными успехами XVII в. Сравните, к примеру, прогресс научного знания в период от 1560 г., от времени рождения Галилея и Кеплера, до 1700 г., когда Ньютон был на вершине своей славы, с достижениями античной науки, полученными за период, в десятеро более продолжительный. Но Греция была матерью Европы, и именно туда мы должны обратиться за истоками наших современных идей. Все мы знаем, что восточные берега Средиземноморья вскормили цветущую школу ионийских философов, интенсивно разрабатывавших учение о природной реальности. Их идеи дошли до нас, обогащенные гениями Платона и Аристотеля. Но за исключением Аристотеля—и это существенное исключение,— это идейное течение не поднялось до подлинно научного мышления. В некотором отношении то было к лучшему. Греческий гений был философичен, прозрачен и логичен. Эти люди задавали, прежде всего философские вопросы. Какова субстанция природы? Огонь это, земля или вода или некоторое сочетание двух или трех из них? Или же это простой поток, не сводимый к недвижному веществу? Их чрезвычайно интересовала математика. Они изобрели ее основоположения, анализировали ее предпосылки, открыли замечательные теоремы благодаря строгой приверженности дедуктивному рассуждению. Их умы увлекала страсть к обобщению. Они требовали ясных и смелых идей и строгих умозаключений из них. Это было совершенство, это был гений, это была идеальная подготовительная работа. Но это еще не было наукой в нашем понимании. Важность терпеливого и скрупулезного наблюдения еще не была осознана. Их гений не отличался склонностью к брожению фантазии ума, которое предшествует

успешному индуктивному обобщению. Их мышление было ясным, рассуждения—смелыми.

Имелись, правда, исключения, и даже самого высокого уровня,—например, Аристотель и Архимед. Что же касается терпеливого наблюдения, то его демонстрировали астрономы. Они достигли математической ясности в отношении положения звезд и поняли прелесть немногочисленной исчислимой стаи бегущих планет.

Каждая философия несет в себе оттенок тайного образного мировидения, которое в явном виде никогда не включается в ход рассуждения. Греческий образ природы, по крайней мере в том виде, который космология донесла до последующих веков, был, в сущности, драматическим. Он не был в силу этого с необходимостью ложным, но он был всеобъемлюще драматическим. Структура природы понималась по аналогии с развертыванием драматического произведения, как иллюстрация общих принципов, сходящихся в некоторой общей точке. Структурирование природы осуществлялось так, чтобы указать каждой вещи ее подлинную цель. В центре мира находилась цель движения всех тяжелых вещей, а планетные сферы образовывали цели для тех вещей, природа которых побуждала их двигаться вверх. Движимые и порожденные вещи размещались на планетных сферах, а в более низких областях было место вещей движущих и порождающих. Природа виделась как драма, в которой каждая вещь играет свою роль.

Я не сказал бы, что эти взгляды можно приписать без всяких оговорок Аристотелю, напротив, подобных оговорок было множество. Но это была точка зрения, которую последующая греческая мысль выделила из трудов Аристотеля и перенесла в Средние века. Следствием такого образного представления природы оказалось успокоение исторического духа. В самом деле, если цель кажется ясной, к чему беспокоиться о начале? Реформация и наука были двумя аспектами того исторического бунта, который составил преобладающее интеллектуальное движение позднего Возрождения. Обращение к истокам христианства и призыв Фрэнсиса Бэкона предпочесть действующие причины конечным были двумя сторонами одного интеллектуального движения. И также поэтому Галилей и его противники ориентировались на совершенно противоположные цели, как видно из его «Диалогов о двух системах мира».

Галилей высказывает предположение о том, как происходят события, в то время как его противники обладают законченной теорией того, почему события происходят. К сожалению, эти две точки зрения расходятся в своих результатах. Галилей опирается на «непреодолимые и упрямые факты», а Симплиций, его оппонент, выдвигает аргументы, совершенно удовлетворительные, во всяком случае, для него самого. Было бы огромной ошибкой рассматривать этот исторический бунт как призыв к разуму. Напротив, это было насквозь антиинтеллектуалистское движение. Это было возвратом к рассмотрению грубых фактов, и это было платой за застывшую рациональность средневековой мысли. Говоря это, я просто суммирую то, что утверждали сами сторонники старого порядка. Например, в четвертой книге «Истории Тридентского собора» отца Паоло Сарпи мы находим, что в 1551 г. папские легаты, руководившие Собором, постановили:

«И священникам следует согласовывать свои взгляды со Святым писанием, апостольской традицией, святыми и одобренными Соборами, с уложениями и авторитетом святых отцов; и следует им выражаться кратко, избегать излишних и невыгодных вопросов и превратных утверждений... Это постановление не нравится итальянским священникам; они назвали его новацией, непригодной для богословских факультетов, на которых при всяком затруднении прибегают к разуму, а теперь-де стало незаконным рассуждать (согласно декрету), подобно тому как это делали св. Фома, св. Бонавентура и другие знаменитые люди».

Невозможно не испытывать симпатии к тем итальянским священникам, которые отстаивали безнадежно проигранное дело неукротимого рационализма. Их покинули все. Против них поднялись протестанты. Папство не смогло поддержать их, а епископы Собора не могли даже понять их. Поэтому несколькими предложениями ниже вышеуказанной цитаты мы читаем: «Хотя многие и недовольны им (т. е. декретом), однако большинство его принимает, поскольку отцы (т.е. епископы) желают, чтобы люди изъяснялись понятным языком, без неясных выражений, когда дело идет о спасении, и остальные также склоняются к этому».

Бедные средневековые мыслители, отставшие от своего времени! Их апелляций к разуму не могли понять даже

правящие круги их эпохи. Миновали века, пока упрямые факты были подчинены разуму, а между тем маятник тяжко и медленно поднимался к вершинам исторического метода.

43 года спустя после того, как итальянские священники представили свой меморандум, Ричард Хукер в своем известном «Церковном законодательстве» высказал точно такое же недовольство своими пуританскими противниками. Уравновешенное мышление Хукера, составившее ему имя «благоразумного Хукера», и его многословный стиль как форма воплощения такого мышления делают невозможным обобщение смысла его трудов в короткой и точной цитате. Но в вышеуказанном разделе он упрекает своих оппонентов за их умаление разума', в поддержку же своей позиции он ссылается на «величайшего из школьных богословов», имея, как я полагаю, в виду св. Фому Аквинского.

«Церковное законодательство» Хукера было опубликовано как раз перед «Историей Тридентского Собора» Сарпи. Соответственно работы эти были написаны независимо друг от друга. Но и итальянские священники в 1551 г., и Хукер в конце века свидетельствуют о существовании антирационалистического направления мышления в данную эпоху, и в этом отношении они противопоставляют свой собственный век эпохе схоластики. Эта реакция была, без сомнения, совершенно необходимым ограничением для неуправляемого рационализма средневековья. Но реакция стремится к крайностям. Поэтому хотя одним из следствий этой реакции было рождение новой науки, все же мы должны помнить, что наука унаследовала тот самый разрыв в мышлении, которому была обязана своим рождением.

На средневековую мысль различными косвенными способами оказывала влияние греческая драма, и в этом смысле значение последней являлось многосторонним. Великие трагики античных Афин—Эсхил, Софокл, Еврипид были поистине пилигримами научного мышления в том виде, в котором оно существует сегодня. Их видение судьбы, безжалостной и безразличной, влекущей трагическую коллизию к ее неизбежному концу, было прообразом того, как современная наука видит мир. Судьба в греческой трагедии превратилась в современном мышлении в порядок природы. Живая погруженность в перипетии героических коллизий как примеры и подтверждения

действия судьбы в нашу эпоху преобразовалась в сосредоточенный интерес к решающим экспериментам. Как-то мне посчастливилось присутствовать на собрании Королевского общества в Лондоне, когда английский королевский астроном объявил, что фотографии знаменитого затмения, зафиксированного его коллегами в Гринвичской обсерватории, подтвердили предсказание Эйнштейна о том, что лучи света изгибаются, проходя вблизи Солнца. Вся атмосфера напряженного интереса в точности напоминала атмосферу греческой драмы: мы были хором, который комментировал веление рока, обнаруживающегося в развитии основной коллизии. В самом сценарии присутствовало нечто драматическое: традиционный церемониал, а на втором плане — портрет Ньютона, чтобы напомнить нам о том, что величайшее достижение научной мысли сейчас, спустя более чем два века, претерпевает свое первое изменение. Не было недостатка в жизненном интересе каждого: великое приключение разума благополучно причаливало к берегу.

Позвольте мне напомнить вам, что сущностью трагедии не является несчастье. Она завершилась торжественной демонстрацией безжалостного хода вещей. Эта неизбежность судьбы может быть лишь иллюстрирована коллизиями человеческой жизни, которые, естественно, включают несчастья. Ведь только они могут сделать очевидными всю тщетность попыток избежать трагической судьбы. Эта безжалостная неизбежность наполняет научное мышление. Законы физики суть веления судьбы.

Понятие морального порядка в греческих пьесах изобретено, конечно, не поэтами. Оно проникло в литературную традицию из глубин эпохального) сознания прошлых времен. Но, обнаружив это величественное выражение, драма сделала еще более глубоким тот поток сознания, из которого возникла. Зрелище действия морального порядка было запечатлено воображением классической цивилизации.

Пришло время, когда великое общество склонилось к упадку и Европа вошла в средние века. Прямое влияние греческой литературы прекратилось. Но понятие морального порядка и порядка природы сохранилось в философии стоиков. Например, Леки в своей «Истории европейской морали» пишет: «Сенека утверждает, что Бог управляет всеми вещами через безжалостный закон судьбы, который он установил и которому он сам подчиняется». Но

наиболее эффективный способ, которым стоицизм воздействовал на средневековый образ мышления, был связан с расплывчатым смыслом понятия закона, происходившим из римского права. Вновь обратимся к Леки: «Римское законодательство было в двух отношениях дитя философии. Во-первых, оно создавалось по философской модели, поскольку вместо того, чтобы быть просто эмпирической системой, приспособленной к существующим социальным требованиям, оно устанавливало абстрактные принципы права, которым стремилось соответствовать; и, во-вторых, эти принципы были прямо заимствованы из стоицизма». Отсутствие реальной анархии в больших регионах Европы после крушения Римской империи обязано чувству моральной законности, которое всегда преследовало национальную память имперских народов. Западная церковь также всегда служила там живым воплощением традиций имперского закона.

Важно заметить, что это воздействие права на средневековую цивилизацию происходило отнюдь не под влиянием ряда мудрых представлений, легших в основу поведения человека. То было понятие определенной разработанной системы, которая определяла законность детальной структуры социального организма, а также в точности способ его функционирования. Там не было ничего неясного. Все строилось не в форме совокупности превосходных максим, но как определенная процедура, приводящая вещи в некоторое соответствие и удерживающая их в нем. Средневековье образовало одну длительную тренировку западноевропейского интеллекта, приучающую его к порядку. Она могла иметь некоторые недостатки, когда это касалось практики. Но сама идея ни на мгновение не утрачивала своей власти. То была эпоха преимущественo, но упорядоченной мысли, насквозь рационалистической. Анархия ускорила понимание важности когерентной системы; так же современная анархия в Европе стимулировала интеллектуальный образ Лиги наций.

Но наука нуждается в чем-то большем, чем общее осознание порядка вещей. Одним предложением и не описать того, как привычка к определенному точному мышлению была привита европейскому уму в результате доминирования схоластической логики и схоластической теологии. Привычка осталась и после того, как философия была отвергнута, эта бесценная привычка поиска ясности и приверженности ей, как только она найдена. Галилей обязан

Аристотелю в большей степени, чем это представляется при первом взгляде на его «Диалоги»: он обязан ему своей ясной головой и аналитическим умом.

Я не думаю, однако, что мне удалось сделать великий вклад в медиевистское исследование формированием науки. Я говорю всего лишь о непреоборимой убежденности в том, что каждое отдельное событие может быть соотнесено с предшествующими событиями совершенно определенным образом, иллюстрирующим общие принципы. Без этой убежденности беспримерный труд ученых не имел бы будущего. Именно это инстинктивное убеждение, пылко опережающее мышление, и является движущей силой исследования; в этом и заключается секрет, секрет, который можно раскрыть. Как же это убеждение столь живо привилось на древе европейского ума?

Если сравнить этот стиль европейского мышления с состоянием других цивилизаций, предоставленных самим себе, обнаружится, видимо, не один источник его происхождения. Оно осуществлялось, исходя из средневековой приверженности идее рациональности бога, понятой вкупе с личной активностью Иеговы и рациональностью греческого философа. Каждый элемент бытия оказывался упорядоченным и поднадзорным: результаты исследования природы были предназначены для оправдания веры в рациональность. Напоминаю о том, что речь идет не о явно выраженных убеждениях некоторых людей. Имеется в виду то воздействие на европейский дух, которое возникает из неоспоримой вековой веры. Под этим я подразумеваю подсознательный стиль мышления, а не просто некоторый словесный символизм.

Азиатские представления о боге рисовали его как существо, чья деятельность либо слишком произвольна, либо безлична, и это не оказывало большого влияния на бессознательные структуры разума. Всякое определенное событие, согласно этим представлениям, обязано собой распоряжению некоего иррационального деспота или проистекает из какого-то безличного и загадочного источника всех вещей. Подобная вера отличалась от убеждения в рациональности некой интеллигибельной личности. Я не стремлюсь тем самым доказать, что европейская вера в познаваемость природы логически оправдывалась даже теологией. Моя задача—понять, как она возникала. Я объясняю это тем, что вера в возможность научного подхода, возникшая еще до современных научных представлении,

явилась производной от средневековой теологии. Но наука не просто результат инстинктивной веры.

Она также требует активного интереса к привычным явлениям жизни с точки зрения их собственного смысла.

Выражение «с точки зрения их собственного смысла» имеет особую важность. Первый период средневековья был веком символизма. То было время грандиозных идей и примитивной техники. Природа не давала человеку ничего, кроме возможности с трудом прокормиться. Но мощно заявили о себе просторы духа, сонмы теологических и философских идей, открывавшие новые перспективы познания. Архаическое искусство выразило эти идеи в символической форме, идеи захватившие все мыслящие умы. Средневековое искусство первого периода источало непреодолимое и несравненное очарование: это его внутреннее свойство усиливалось тем, что идейным содержанием, выходившим за пределы собственного эстетического самооправдания, служил символизм явлений, скрывавшихся за природной поверхностью вещей. В этой символической фазе скрывался, подобно медиуму, возбуждающий природу фермент, указывающий, однако, на сферу иной реальности.

Чтобы понять различие между ранним средневековьем и той атмосферой, в которой нуждалось научное мышление, мы должны сравнить VI и XVI вв. итальянской истории. В обоих случаях итальянский гений закладывал основания новой эпохи. Трехвековая история, предшествовавшая VI в., несмотря на перспективную ориентацию, рожденную возникновением христианства, была целиком пронизана чувством упадка цивилизации. Каждое поколение утрачивало что-то из своего наследия. Когда мы читаем письменные свидетельства того времени, нас преследует тень грядущего варварства. Люди того времени, известные своими великими свершениями в сфере духа или практики, смогли лишь на недолгое время приостановить этот всеобщий упадок. Что касается Италии, то VI в. представляет собой самую низкую точку на кривой ее развития. Но в этом же столетии закладывалось основание, обеспечившее поразительный взлет новой европейской цивилизации. Характер же самого раннего западноевропейского средневековья тройственным образом был обусловлен историей юстиниановской Византии. Во-первых, императорские армии Велизария и Нарсеса очистили

Италию от готского господства. Тем самым сцена для игры старого итальянского гения была освобождена, и были созданы организации, охранявшие его от каких-либо внешних влияний. Невозможно не посочувствовать готам: все же не вызывает сомнения факт, что тысячелетие папства было бесконечно более полезным для Европы, чем любые действия, исходившие от хорошо организованного государства готов в Италии.

Во-вторых, кодификация римского права установила идеал законности, который затем доминировал в социальной мысли Европы в последующие века. Право составляет как движитель правительства, так и ограничитель его активности. Каноническое церковное право и гражданское государственное право обязаны юстинианским юристам своим влиянием на европейскую историю. Они внедрили в европейское мышление идею о том, что власть должна как подчиняться закону, так и следить за его действием и представлять собой рационально приспособленную систему организации. VI в. в Италии принес на этом пути первые плоды, выношенные благодаря идейной связи с Византийской империей.

В-третьих, во внеполитических сферах искусства и образования Константинополь продемонстрировал образец реализации своих достижений, который частью в силу непосредственного подражания, а частью благодаря подспудному воодушевлению от сознания простого существования подобных вещей служил постоянным стимулом развития западной культуры. Византийская мудрость, какой она представала в раннесредневековом мышлении, и египетская мудрость, какой она представала в сознании древних греков, выполняли аналогичную функцию. Возможно, что действительное знание, содержащееся в данных типах мудрости, было иной раз достаточно полезным. Люди имели представление о достижимых стандартах и вместе с тем не были скованы окостеневшими традиционными способами мышления. Соответственно в обоих случаях люди продвигались вперед благодаря им самим и совершенствовали свою деятельность. Всякий анализ возникновения европейского научного сознания должен учитывать это влияние византийской цивилизации в качестве предпосылки. В VI в. в истории отношений между Византией и Западом происходит кризис; и он должен быть противопоставлен влиянию греческой литературы на европейское мышление в XV и XVI вв.

Двумя выдающимися фигурами, которые в Италии VI в. закладывали основания будущего, были св. Бенедикт и Григорий Великий. Со ссылкой на них мы можем сразу же увидеть, сколь абсолютно подорван был научный дух, рожденный греческой цивилизацией. Температура научности опустилась до нуля. Но труды жизни Григория и Бенедикта привнесли такие элементы в воссоздание Европы, которые обеспечили включение в нее более действенного духа научности, чем имел место в античности. Греки были слишком теоретиками. Для них наука представляла собой боковую ветвь философии. Григорий и Бенедикт были практическими людьми, видевшими важность обычных вещей, и они соединяли свою практическую устремленность с религиозной и культурной деятельностью. В частности, мы обязаны св. Бенедикту тем, что монастыри стали центрами практического сельского хозяйства в той же степени, что и приютами святых, художников и ученых людей. Союз науки и техники, посредством которого образование установило контакт со сферой непреодолимых и упрямых фактов, многим обязан практическим склонностям первых бенедиктинцев. Современная наука берет свое начало как в Риме, так и в Греции, и это происхождение объясняет тот прирост живости мышления, что был связан с миром фактов.

Но влияние этого альянса монастырского мира с миром фактов обнаружилось впервые в искусстве. Возникновение натурализма в позднем средневековье означало включение в европейское сознание заключительного ингредиента, необходимого для возникновения науки. То было возникновение интереса к объектам природы и природным событиям, взятым самим по себе. Лиственный пейзаж, свойственный данной местности, копировался разбросанностью зданий поздней готической архитектуры, что выражало собой восхищение природным порядком вещей. Вся атмосфера искусства демонстрировала непосредственную радость от восприятия окружающего мира. Художник, творивший декоративную позднесредневековую скульптуру, Джотто, Чосер, Вордсворт, Уолт Уитмен, а сегодня — новый американский поэт Роберт Фрост в этом отношении подобны друг другу. Здесь главный интерес направлен на простые и непосредственные факты, которые были интерпретированы научным мышлением как «непреодолимые и упрямые факты».

Европейский разум тем самым был подготовлен к новой

интеллектуальной авантюре. Нет необходимости прослеживать в деталях многообразные приметы возникновения науки: рост благосостояния и досуга; распространение университетов; изобретение книгопечатания; захват Константинополя; Коперник; Васко да Гама; Колумб; телескоп. Удобрения, почва, климат, семена—все было в наличии, и лес произрастал. Наука так и не стряхнула с себя отпечаток своего возникновения в процессе исторического переворота позднего Ренессанса. Она оставалась прежде всего антирационалистическим движением, основанным на наивной вере. Когда наступала нужда в мышлении, оно заимствовалось из математики, сохранившегося реликта греческого рационализма, который следовал дедуктивному методу. Наука отвергала философию. Иными словами, ее не беспокоило обоснование своей веры или объяснение своего смысла; и она сохраняла вежливое безразличие к опровержению ее Юмом.

Само собой разумеется, этот исторический переворот был полностью оправдан. Он был желанным. Более того, он был абсолютно необходимым для здорового развития. Мир требовал вековых раздумий над непреодолимыми и упрямыми фактами. Людям трудно делать две разные вещи в одно и то же время, а это они должны были сделать после разгула средневекового рационализма. Реакция на него оказалась вполне разумной, но она отнюдь не была протестом от лица разума.

Такова, однако, Немезида, что поджидает осторожного. избегающего столбовой дороги познания. Сквозь века проносится призыв Оливера Кромвеля: «Братья мои, чревом Христа заклинаю вас: помните, что вы можете ошибаться».

Прогресс науки в наши дни достиг поворотного пункта. Устои физики разрушены; физиология же впервые утверждает себя в качестве действенной системы знания, а не просто нагромождения отрывочных сведений. Старые основания научного мышления становятся бессмысленными. Время, пространство, материя, вещество, эфир, электричество, механизм, организм, конфигурация, структура, модель, функция—все требует пере интерпретации. Что толку говорить о механическом объяснении, когда вы не знаете, что имеется в виду под механикой?

Истина состоит в том, что наука начала свою нынешнюю карьеру с восприятия идей, почерпнутых из наиболее уязвимых частей концепций последователей Аристотеля.

В некотором отношении то был счастливый выбор. Он лишил знание XVII в. возможности—это касается физики и химии—быть сформулированным с той полнотой, которая достигнута сегодня. Но развитие биологии и физиологии, по-видимому, было приостановлено некритическим принятием полуистин. Если наука не хочет деградировать, превратившись в нагромождение ad hoc гипотез, ей следует стать более философичной и заняться строгой критикой своих собственных оснований.

В последующих лекциях этого курса я прослежу достижения и ошибки тех самых космологических концепций, в которые европейский разум облачил сам себя за последние три века. Общий духовный климат сохраняется два— три поколения, то есть на период от 60 до 100 лет. Есть также и более низкие волны мышления, что играют на поверхности глобальных приливов и отливов. Мы обнаружим благодаря этому трансформации европейского мировоззрения, которое медленно изменяло последующий ход истории. Однако сквозь весь этот период прошла неизменной научная космология, которая в качестве центрального факта предполагала существование неизменной и грубой материи, или вещества, распространенного в пространстве в потоке непрерывно меняющихся конфигураций. Это вещество в себе не имеет ни чувства, ни ценности, ни цели. Деятельность его тождественна самой себе, она следует неизменному установленному порядку, обязанному внешним отношениям, которые никак не связаны с его собственной природой. Таково допущение, свойственное учению, которое я называю «научным материализмом». И именно против него направлен мой вызов, поскольку оно совершенно не соответствует той ситуации в науке, которая сложилась сейчас. Оно не является ложным, если его правильно построить. Если ограничиться определенным типом фактов, вырванных из целостного контекста, в котором они имеют место, то это материалистическое допущение полностью соответствует данным фактам. Но если выйти за пределы подобной абстракции, будь то при помощи более тонкого усовершенствования наших чувств или путем уточнения смысла и достижения большей согласованности наших понятий, эта схема рушится в тот же момент. Узко эффективный характер этой схемы являет собой подлинную причину ее столь большого методологического успеха, ибо она привлекла внимание

именно к группам фактов, которые с точки зрения достигнутого уровня знания требовали исследования.

Успех данной схемы вредно повлиял на многообразные течения европейской мысли. Тот исторический переворот имел антирационалистический характер, поскольку схоластический рационализм потребовал резкого уточнения при помощи столкновения с грубым фактом. Но возрождение философии Декартом и его последователями осуществлялось в процессе восприятия внешних достоинств научной космологии. Успех основных картезианских идей убедил ученых отказаться от анализа их рациональности и их изменения. Всякой философии вменялось в обязанность воспринять их целиком. А пример науки оказал воздействие и на другие сферы мышления. Исторический переворот тем самым приобрел абсолютизированный характер и лишил философию ее подлинной роли, состоящей в гармонизации различных абстракций методологического мышления. Мысль абстрактна, а грубое использование абстракций является главным пороком интеллекта. Этот порок полностью непреодолим, даже если обратиться к конкретному опыту человека. Ибо, несмотря ни на что, человек уделяет внимание лишь тем аспектам своего конкретного опыта, которые находятся в рамках некоторой ограниченной схемы. Существует два метода очищения идей. Один из них—это бесстрастное наблюдение при помощи телесных органов чувств. Но наблюдение есть селекция. Поэтому и трудно выйти за пределы абстрактной схемы, успех которой достаточно широк. Другой метод представляет собой сопоставление абстрактных различных схем, каждая из которых укоренена в соответствующем виде опыта. Такое сопоставление имеет форму, которая бы удовлетворила требования итальянских священников-схоластов, о которых упоминает Паоло Сарпи. Они требовали обязательного применения разума. Вера в разум есть уверенность в том, что подлинная природа вещей образует мировую гармонию, исключающую чистую случайность. Это вера в то, что в основании вещей не будет обнаружена лишь произвольная таинственность. Вера в природный порядок, которая делает возможным развитие науки, есть частный случай более глубокой веры. Эта вера не может быть обоснована при помощи какого-либо индуктивного обобщения. Она рождается из непосредственного проникновения в природу вещей, открывающуюся нам в данности опыта. Здесь мы неразрывны с нашей

собственной тенью. Ощущать эту веру—значит знать, что мы, будучи собой, все же больше самих себя; что наш опыт, туманный и отрывочный сам по себе, все же отзвук последних глубин реальности; что обособленные события должны—хотя бы для того, чтобы быть самими собой,— найти свое место в системе всех вещей; что эта система включает в себя гармонию логической рациональности и гармонию художественного произведения; что, хотя логическая гармония подчинена Вселенной с железной необходимостью, художественная гармония стоит раньше нее как живой идеал, формирующий весь общий поток в процессе его прерывного развития по направлению ко все более прекрасным и совершенным результатам.

Примечания

' Данный курс лекций (как и ряд других) опубликован отдельной книгой, где лекции именуются главами.—Прим. ред. 2 cm. кн. Ill, разд. VIII.

 




Дата добавления: 2015-02-16; просмотров: 29 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав




lektsii.net - Лекции.Нет - 2014-2024 год. (0.017 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав