Студопедия  
Главная страница | Контакты | Случайная страница

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Молодежная повесть, или Back in USSR

Читайте также:
  1. Молодежная субкультура панков Панки

Товарищ Анна

О том, что Валька влюбился, мы знали уже на следующее утро. Такой уж он человек: при всей своей медлительности, при всей спящей своей медвежьей душе ничего, что затеплится в ней, не может сокрыться. Любое чувство начинает сочиться из Вальки, из темных башкирских его глаз раньше, чем он сам сумеет осознать этого чувства появление. Мы все знали эту черту за ним, ведь столь редко просыпались его глаза, столь редко на их темном, словно бы серой ртутью залитом дне вдруг вспыхивало какое-либо чувство, что уловить его не составляло труда, если только наблюдатель не был столь же медлителен, как сам Валька.

Он и правда еще сам ничего не понял: мотался, как пробудившийся не по сезону медведь, в бесконечном коридоре нашего одиннадцатого этажа, на губах его блуждала рассеянная улыбка, а в ушах чернели таблетки наушников. Старый русский рок, на котором он вырос, рвал душу привычной своей тоской. Валька слушал его и тепло, по-детски нежно улыбался. Что-то давнишнее, живое, забытое им со школьных лет, наглухо забитое в армии, потихоньку оживало внутри. Так бродил он по ночам целую неделю, словно в беспамятстве, пока кто-нибудь не выглядывал из двери, не обругивал его или не запускал тапком. Только тогда отправлялся Валька спать.

Так прошла неделя, прежде чем он решился познакомиться с Анной. Все это время, каждую ночь, ровно без пятнадцати полночь она выходила из одной и той же двери среднего вагона метро на станции «Пролетарская», решительной, быстрой походкой устремлялась к переходу на «Крестьянскую заставу» и скрывалась в его пыльной полумгле вместе с другими редкими в тот час пассажирами. Все это время Валька сидел на скамейке в конце платформы, устало опустив тяжелые после работы руки, и целых пять секунд смотрел ей вслед. Стояла осень, слякотная, но еще не промерзшая. На Анне был длинный черный кожаный плащ, обтягивающий ее сверху и разлетавшийся внизу при каждом быстром, уверенном шаге; он делал облик ее вытянутым, резко очерченным, словно вырезанным из черного блестящего камня. Светлые русые волосы были собраны тугим пучком на макушке и пронзены деревянной спицей — прическа, которая всегда удивляла Вальку своей простотой и загадочностью, потому что совершенно неясно было, как она держится. Через плечо у Анны висела черная сумка с привязанным ярко-красным бантом. Многочисленные собратья этого банта всплывали из глубокой, почти генетической памяти Вальки — он помнил их на лацканах в строю ноябрьской демонстрации, и именно этот бант приковал сразу Валькино внимание своей вызывающей архаичностью. Он — и тонкое, худое лицо Анны, с узкими, резкими скулами, сжатыми волевыми губами, со злыми, изломленными, тонкими бровями. В лице тоже, как в банте, было что-то такое забытое, но знакомое с детства, что заставляло Вальку вспомнить уроки литературы, чахоточных барышень Достоевского, манящий замятинский «Х». Хоть Валька видел его считаные секунды, это жесткое волевое лицо стояло потом перед глазами до следующей встречи, не давая ему покоя, заставляя мотаться по коридору, обивая стертый линолеум нашего одиннадцатого этажа.

Но, наверное, он так и не решился бы с ней познакомиться, если б однажды она не опоздала. Время близилось к полуночи, Валька пропустил уже третий поезд, а Анна все не появлялась, и он сидел как привязанный, смотрел потерянно, хотя сам все не мог понять, зачем же сидит здесь, почему не может уйти. Встречать ее в ночном метро стало для него потребностью, и тоска уже измучила Вальку, поэтому, когда она появилась и еще быстрей, чем обычно, почти бегом бросилась в переход, самым естественным его движением было тоже сорваться с места и пуститься за ней.

Ритмично цокая каблуками, Анна летела вниз по длинному эскалатору. Валька — следом. Она свернула к поезду из центра, Валька — тоже. Вагоны фыркнули и закрылись, как только он успел юркнуть туда. Поезд дернулся и поехал. Валька огляделся, выискивая знакомое худое лицо. Анна оказалась в соседнем вагоне, через два стекла от него.

Так и поехали. Она не читала, не слушала музыку, не оглядывалась по сторонам. Строгое, недоступное, жесткое выражение застыло у нее на лице. Валька уперся локтями в колени и не сводил с нее темных азиатских глаз.

На какой станции она вышла, он не заметил. Просто метнулся следом, лишь ее черный силуэт порхнул в дверь. Людей на платформе было мало, она, опять торопливо цокая, уже отсчитывала ступеньки на выход. Валька замер на какое-то время, прикованный этим полюбившимся ему зрелищем, но, когда она достигла турникетов, пустился следом, будто неведомая сила толкнула его в спину.

Они вынырнули на пустой, залитый призрачным желтым светом осенних фонарей проспект. Редко, с сухим шорохом проносились машины, людей у метро было мало. Грязные кучки отмерших листьев жались к тротуарам. Красный революционный бант мелькнул вверх по проспекту и свернул во двор.

Валька следовал позади, на уважительном расстоянии, мягко и совершенно беззвучно. Обычная его неуклюжесть обратилась уверенной, точной до жеста пластикой. Он не шаркал ногами, не сутулился, не задерживался и не нагонял. Он двигался след в след, не позволяя ей оторваться, но и не приближаясь. Где-то на периферии сознания трепыхалась слабая мысль о том, что девушка может испугаться его, что стоит подойти открыто, если хочешь познакомиться, предложить проводить… Но он шел и шел уже слишком долго, и знакомиться теперь было бы глупо, так, во всяком случае, ему казалось. Поэтому он просто плутал вслед за ней между гаражами, перебегая залитые фонарным светом дворы с детскими площадками, сворачивал за дома. Дорогу не запоминал.

В какой-то момент по запаху сырой земли и еще особенной, лесной тишине догадался, что по левую руку остается парк. Там красный бант резко метнулся через дорогу, торопливо пробежал под фонарем и юркнул за угол ближайшего дома. Валька пустился следом и вдруг во мраке за поворотом растянулся на асфальте плашмя, запнувшись о туго натянутый кусок проволоки.

— Не двигайся, — раздался сверху глухой, но твердый голос. — Говори, кто тебя послал.

В бок уперлось что-то острое. Не сразу, но оно нашло щель между курткой и ремнем джинсов и прижалось прохладной поверхностью под ребро. Вальке стало щекотно, и он захрюкал, сдерживая смех.

— Я не шучу. Говори. — Голос был на удивление спокоен.

— Никто, — выдавил Валька. — Я сам… ну… познакомиться хотел.

— Не верю, — после паузы сказала она. — Из какой ты организации?

— Да не из какой. — Валька не вытерпел и перевернулся на спину.

Девушка отстранилась, но Валька не сделал больше резких движений. В темноте он не видел ни лица, ни глаз ее. Волосы были распущены, стекали на спину. Перед собой, как оружие, она держала в вытянутой руке что-то тонкое, острое, но совершенно несерьезное, вроде спицы. С таким оружием она выглядела столь беззащитной, что Валька почувствовал острый приступ жалости и неразрывно смешанную с этим тягу к ней.

— Что тогда тебе надо? Зачем следишь за мной? Кто-то вывел на нас? Я замечаю тебя уже несколько дней.

Валька был польщен, что она обратила на него внимание. Он сел, опираясь руками об асфальт, и смотрел на нее спокойно. Он не понимал, чего она хочет от него добиться, а потому не отвечал.

— Ты чего молчишь? — не выдержала она.

— А что, я сказал все. Ну, считай, познакомились.

Она презрительно фыркнула, опустила руку и посмотрела на него с пренебрежением. В ее глазах он потерял статус врага и тут же утратил первоначальный интерес. Разговаривать с дебилом, способным преследовать девушку ночью три квартала ради того, чтобы познакомиться, ей было скучно.

— Ладно, тогда катись. Не смей только снова потащиться за мной — закричу, — сказала она. Потом одним ловким движением скрутила волосы, чуть склонив вперед голову, проткнула их спицей. Оказалось, именно ею она пыталась угрожать.

Завороженный ее быстрым преображением, он вдруг брякнул неожиданно даже для себя:

— Валентин.

Она опешила, потом передернула плечами и пустилась своей дорогой так же скоро, как ходила всегда.

— А ты? — крикнул он вслед.

— Не смей больше мне встречаться!

— Как тебя зовут?

— Анна. Товарищ Анна! — отчеканила она дерзко, с вызовом, обернувшись, и пустилась бегом.

Валька сидел обескураженный и счастливый. Была глубокая ночь, он двинулся к закрытому метро. Дыхание становилось паром.

Вообще-то к нам, на последний, одиннадцатый этаж, Валька попал по ошибке. Традиционно у нас селят филологов. Валька с факультета коммуникаций и связи должен был попасть куда-нибудь ниже, но в нашей общаге давно творится бардак: на седьмом уже несколько лет селились студенты-платники из финансовой академии, шестой и пятый отдали иностранным студентам, приезжавшим по обмену, третий и четвертый были официально превращены в гостиницы, а на остальных этажах ремонт не делался так давно, что редкие первокурсники, эти еще чистые дети, могли выжить там. Они быстро сбивались в стаи, снимали жилье и слетали, освобождающиеся места комендант не отмечал в документах и сдавал комнаты гастарбайтерам всех мастей, безропотным и небрезгливым. Редкий оставшийся студент терялся в потоке вьетнамцев, китайцев, таджиков и представителей других братских народов. Особняком держался только наш этаж, потому что филологи — существа долготерпимые, и бежать нам из нашего коммунального ковчега было некуда.

Вальку поселили с Андреем, которого все звали просто Дроном, в 1159-ю комнату, когда второе место в ней освободилось так скандально, что скрыть это у коменданта не было возможности. Раньше с Дроном жил тихий, застенчивый Женя с третьего курса, но он свихнулся на лебедях. Он был настолько замкнут и неразговорчив, что мы плохо знали его; узнали же только тогда, когда было поздно. У него не было ни друзей, ни девушки, а последний год он подрабатывал дворником в зоопарке. Там-то с ним и случилась беда: однажды при нем одна молодая мамаша, налитая жизнью и женской сладостью, склонившись к упитанному карапузу, голосом сладким и певучим читала Пушкина, показывая на белых лебедей: «А сама-то величава, выступает будто пава, а как речи говорит, словно реченька журчит…» Малыш сосал чупа-чупс и тянул мамашу к паровозику. Они ушли, а в голове у Жени произошло замыкание.

Конечно, мы ничего не знали и не догадывались. Даже тогда, когда на стенах его комнаты стали появляться репродукции Врубеля с Царевной Лебедь. Смуглая красавица, рождаясь из пуха и белых перьев, как Афродита из пены, смотрела жестоко, прямо в сердце Жене, смотрела и манила куда-то в неведомый, сказочный мир. Цитаты из Пушкина, все про Царевну Лебедь, были распечатаны на университетском плоттере аршинными буквами и заняли самое почетное место комнаты: на потолке, над Жениной кроватью.

Мы смеялись над ним. Рисовали и подсовывали под дверь гибриды василиска и гарпии: из птичьего тела на перепончатых гусиных лапах, с женскими грудями восьмого размера вырастала змеиная шея с маленькой девичьей головкой в буклях. Женя не злился, не выскакивал в коридор, изрыгая проклятья, он носил все обиды в сердце и тихо, по-идиотски лелеял свою мечту. Он защитил курсовую по теме мифологических источников образа Царевны Лебедь у Пушкина. Ему автоматом поставили «отлично» за экзамен по литературе начала девятнадцатого века. А вечером того же дня его нашли выпавшим из окна своей комнаты.

В тот день он не пошел вместе с группой в пивную на углу от общаги праздновать конец сессии, а вернулся домой. Было поздно, на этаже никого. Пустой коридор навевал смертную тоску. Вставив ключ в замок, Женя почувствовал из-под двери сквозняк. Он удивился, но открыл ее, вошел и замер на пороге: окно было распахнуто настежь, за ним собирались молочные июньские сумерки, прохладные, пьянящие, томные, а на белом облупленном подоконнике сидела она, только что рожденная из пуха и перьев, смуглая, стройная, и смотрела немигающим птичьим взглядом прямо в душу остолбеневшего Жени. Под косой у нее сиял белым светом молодой, только что родившийся месяц.

— Я за тобой, — сказала она голосом спокойным, текучим, как холодный слюдяной ручей в темной чащобе. — Пойдешь со мной?

— Куда? — спросил Женя, и сердце его сжалось в предсмертной печали. — Пойду, — согласился потом быстро, будто опомнившись, будто вспомнив, что только ее он и ждал, и в голосе уже не было ни жизни, ни красок.

— Тогда идем. Ну же! Ну! Не бойся! Ведь ты хочешь? Ты этого хочешь? — Она смеялась, и тянула к нему руки, и манила, и смотрела немигающим взглядом прямо в душу.

Женю поминали всем этажом. Вспоминалось о нем мало, и даже не то чтобы хорошее, а все больше никакое. Дрон сумел выдать самый долгий монолог, который закончился мыслью, что Женьку задушила тоска по прекрасному. «Наш мир убог для тонких, остро чувствующих красоту душ. Жизнь становится для них похожей на дорогу по тонкому весеннему льду. Вот под еще одной такой душой лед не выдержал и проломился». Дрон не был бы Дроном, если бы не сказал чего-то такого, и все согласились с ним, ведь кто еще знал Женю, если не он.

Эту трагическую историю предшественника, додуманную всем этажом, Андрюха рассказал Вальке сразу, как только тот вселился, не успев еще распаковать вещи. Разумеется, ни Врубеля, ни Пушкина на стенах к тому моменту уже не осталось. Дрон с ленивым любопытством наблюдал за Валькой, ожидая хоть какой-то реакции на перспективу занять спальное место самоубийцы, но ничего не шевельнулось на дне ртутных Валькиных глаз. Вздохнув, Дрон перевернулся на живот и стал шерудить под кроватью палкой от швабры. Оттуда послышалось недовольное фырканье и плевки, потом выкатился серый шар, который Дрон ловко перехватил за шкирку и втащил к себе на кровать.

— А это наш третий сосед, знакомьтесь, — умильно сказал он, устанавливая крупного кота у себя на животе и принимаясь чесать ему шею с таким остервенением, будто надеялся получить электричество. — Зовут Борис, можно по-простому Борькой. А это — Валентин. Боря, ты ему в постель сразу не гадь, пусть сначала пообвыкнется. Добрая скотина, только невоспитанная, жратву тырить может, так что дальше холодильника не раскидывай.

— С улицы? — догадался Валька, глядя на шкодливую морду кота, притворно-томно закатившего глаза и издававшего тракторное гудение.

— А откуда еще! Лучшие кошки сейчас на улицах. Как и лучшие люди. Ты только гляди, чтоб он в дверь не шмыгнул, а то комендант с меня шкуру снимет и на ремни пустит.

Так они прожили втроем год, мирно, душа в душу. Дрон учился тогда на четвертом курсе. Старожилы рассказывали, что на первом он писал стихи, а когда абитура праздновала поступление, прямо на гулянке, экспромтом, выдал целую поэму, стилизованную под «Конька-Горбунка». Оттуда еще долго помнили одну строчку: старик отец, распределяя своих недорослей-сыновей учиться, отправлял старшего на финансовый, потому что умный, среднего на юридический, потому что хитрый, а младшему дураку сказал: «Ну а ты ни так ни сяк, тебе дорога на филфак».

Валька, поступив после армии, был Андрею ровесник, они легко нашли общий язык, хотя и нельзя было бы их назвать друзьями. Впрочем, неясно, мог ли Валька вообще быть кому-то другом: он был замкнут не хуже Жени, разве что с той только разницей, что Женя чурался людей, а Валька смотрел вроде бы даже открыто, но отвечал всегда односложно, так что становилось неясно, о чем с ним говорить. Мы быстро перестали присматриваться к нему, признав почти единодушно добрым, хоть и инертным малым. Он любил гитарные посиделки на лестничной клетке, сам пел неплохо, хорошо готовил из самых простых продуктов и любил это дело. Он был прост и непривередлив в быту, но мы видели, мы замечали и понимали, что внутри него сидит мечта о лучшей жизни. В общаге люди делятся на тех, кто терпит и сносит, и на тех, кто акклиматизируется и опрощается. Валька же относился к тем, кому не надо было акклиматизироваться, было видно, что он привык и к более плохим условиям, но не собирается прожить так всю жизнь. В нем жили сибаритство и честолюбие, скрытые за непритязательностью. Он до блеска чистил ботинки, гладил рубашки и даже джинсы, а с первого заработка купил себе такой оглушающий одеколон, что Дрон, прочихавшись, запретил пользоваться им в комнате.

С работой Вальке долго не везло. Сначала он подрабатывал где придется, даже дежурил на вахте у входа в общежитие, но ничего постоянного, а главное, достойного не находил. Андрей, видя его подавленность, говорил, утешая:

— Не торопись. Дай Москве к тебе приглядеться. Она привередливая тетя. Но если ты ей понравишься, деньги станут появляться из воздуха.

Сам Дрон хорошо зарабатывал, не выходя из собственной комнаты: он продавал по Интернету душевые кабины, которых не видел в глаза. Когда Валька, скрывая зависть, начинал язвить над таким непыльным заработком, Дрон искренне распалялся, расписывая, какие это прекрасные кабины и что он, просиживая ночами перед монитором, недаром получает свой хлеб, точнее, проценты с продаж.

— Это прекраснейшее изобретение, их можно везде ставить: хоть на даче, хоть в спальне. Компактные, удобные, эргономичные! — сыпались из него фразы собственных рекламных слоганов.

Валька, растянувшись на кровати, с удовольствием посмеивался.

— Давай тогда ее у нас в комнате поставим, — предлагал он, похрюкивая от своей идеи. — Раз она такая замечательная. Не будем мыться вместе со всеми. А когда горячую воду отключат, будем к нам людей пускать, деньгу зашибать. Круто?

— Круто, — отвечал Дрон мрачно, утыкаясь в монитор. — Только у тебя на нее денег не хватит.

После Нового года Валька, сменив множество мелких работ, попал в пекарню разносчиком пиццы и неожиданно задержался там. Скоро он стал помощником пекаря — пекаренком, как смеялись мы. От него теперь пахло теплым, кислым, домашним, а сам он, работая во вторую смену, являлся в общагу поздно и не высыпался.

Мы ждали, что он скоро бросит это дело, но он не уходил. Работа стала ему нравиться, нравилась даже усталость после смены, ночное гулкое метро, движение сонных пассажиров, удивительным образом попадающее в такт с той музыкой, что играла у него в наушниках, собственное одиночество на пустынных станциях, блестящие влажные ночи Москвы. Помимо денег работа давала ему гордое чувство, покровительственное презрение рабочего человека к Дрону и всем нам, интеллигентам. А осенью подарила знакомство с товарищем Анной.

Было еще несколько встреч в метро, очень быстрых. Валька даже не успевал ей ничего сказать, когда она пробегала мимо, окидывая его презрительным взглядом. Но теперь он больше ее не боялся. Он знал, что ждет ее затем, чтобы однажды приблизиться, и упрямо не сомневался в своем успехе. Анна не подпускала его близко, ускоряла шаги и хмурилась, но он ни разу не преследовал ее больше, позволяя ей привыкнуть к нему, приглядеться. Он был терпелив, как хороший охотник.

Однажды вечером она приехала чуть раньше, чем обыкновенно, Валька только успел сам выйти из поезда и перейти платформу, чтобы занять удобное место и ждать. Двери вагона раскрылись, и Анна вышла первая, чуть не налетев на него. На ее лице растерянность быстро сменилась возмущением. Она сделала шаг вправо, чтобы уйти, но и Валька шагнул в сторону. Она дернулась влево, но и Валька переместился, хотя сделал это не специально, он не собирался ее удерживать. Двери сзади схлопнулись, поезд уехал. Анна посмотрела на него зло и сказала:

— Чего ты ко мне привязался?

— Да ничего, — пожал Валька плечами и отвернулся. — Может, встретимся где-нибудь? Посидим. Ты завтра что делаешь?

Анна оглядела его всего с ног до головы, вместе с квадратной сумкой для пиццы — Валька физически ощутил этот тяжелый, оценивающий взгляд, — а потом сказала с вызовом:

— А если я не хочу?

— Ну, не хочешь… — он сам не знал, что делать в таком случае, шмыгнул носом, поднял на нее глаза и вдруг улыбнулся просто и широко. И не поверил своему везению, когда Анна, еще раз окинув его лицо, вдруг сказала коротко:

— Ладно, телефон запиши. Захочешь — позвонишь, — и продиктовала заветные десять цифр.

Он позвонил, и они стали встречаться. Сидели обычно в кофейнях, тихих, малолюдных, в центре Москвы. Играла ненавязчивая музыка, вокруг журчали негромкие голоса, вкрадчивые официанты появлялись, стоило только о них подумать. Они садились в уголке, говорили мало. Валька просто смотрел на Анну с молчаливым упорством. Он не пытался коснуться ее, не пытался рассказать что-то или повеселить, ему казалось это неважным — понравиться ей, стать приятным собеседником. Несомненное чутье говорило ему, что она поддастся такому, как он есть, — пусть не сразу, надо просто подождать. Он смотрел на нее так, будто тянул магнитом, и оба чувствовали, как постепенно некая сила притягивает их вне зависимости от воли их и желания. Сближение казалось Вальке неизбежным, он хмелел от предчувствия его, от ожидания, но Анна присматривалась и — было слишком заметно — пока не доверяла. Расспрашивала о жизни, об универе, спрашивала его мнение о чем-то неважном, но всегда без особого интереса, с ленцой. Потом так же, будто скучая, начинала перечислять, что есть в Вальке хорошего: что он приезжий, что прошел армию, не юлил и не прятался, что учится не за деньги, что у него мать — бывший инженер… А глаза при этом были далеко, подернутые поволокой, темные волны окутывали взгляд, как сигаретный дым, голос скрывался за бархат и звучал со сдержанной страстностью. И это было именно то, что приковывало Вальку, это была та внутренняя Анна, разгадать, узнать, достать которую он пытался. Все остальное казалось внешним — ее жесткость, резкие движения, строгие губы, прямой, без доли кокетства взгляд. За всем этим скрывалось другое существо; будто еле заметный, но постоянный аромат флиртующих духов, идущий от Анны, оно присутствовало, но проявлялось нечасто — в редком томном жесте, в глубине глаз, в этом вот бархатном голосе. Валька сидел разморенный, почти пьяный, все становилось неважно, даже то, что каждый такой вечер с Анной в кофейне стоил ему ночной смены в пекарне.

Она вдруг догадалась о чем-то подобном. В тот раз Валька совсем расслабился и действительно почти заснул, убаюканный тихим течением жизни в подвальном арабском ресторанчике, пропитанном запахом кофе и пряностей, а Анну оскорбило это, она уже не находила, о чем говорить, и молчала, с раздражением следя за ним. Валька оживился, только когда подали счет. Полез в кошелек и занервничал. Порылся еще и небрежно, но шепотом, спросил у Анны, не может ли она добавить сто рублей. Расслабленная улыбка все еще держалась у него на лице, но теперь в ней было еще что-то заискивающее и живое. Анна внимательно посмотрела на него, придвинула счет и заплатила сама, вернув Вальке деньги. Он принял молча.

— Гордый, да? — говорила Анна по дороге к метро. Валька плелся за ней на шаг позади, сутулый и сконфуженный. — А если гордый, зачем таскаешься по таким харчевням? Хочешь быть таким, как все эти? — Она ткнула острым пальчиком в ряд блестящих после дождя машин, припаркованых вдоль улицы, отчего она становилась непроходимо узкой, под руку не пройтись. — Ты где работаешь? — Она остановилась и обернулась к нему, вся пышущая возмущением.

— В пекарне, — вздохнув и отводя глаза, признался Валька. До этого он говорил, что менеджер.

Анна посмотрела на него долго и оценивающе. Валька боялся встретиться с этим взглядом. Что-то закипало в ее глазах, что-то яростное, белое.

— И ты такой дурак, что думаешь, мне все это нужно? — сказала она спустя минуту тихо, внятно, с ненавистью. — Эти… притоны, где буржуи шлюх своих прикармливают? Пыль в глаза пытался пустить, да? Кому? Зачем?

Валька молчал, только чувствовал улыбку на своем лице, как дурацкую маску. Анна развернулась и пошла к метро. В поезде она села на свободное место, а Валька стоял над ней, всей тяжестью тела провиснув на поручне, и продолжал с той же улыбкой созерцать сверху ее красивый белый лоб и пронзенный спицей моток русых волос.

Вышли на «Пролетарской». Обычно он провожал ее до перехода, а потом ехал к себе. Он готов был попрощаться с ней навсегда. Но она вдруг протянула ему руку и сказала, чтобы завтра ждал ее в «Кузьминках» без десяти три.

Валька знал, что она не опоздает, и приехал за полчаса. В полудреме стоял в центре платформы, как столб, снуло провожая глазами обтекавших его пассажиров. Была суббота, снаружи шел дождь, люди спускались под землю, закрывая на ходу зонты, с них стекало на пол, темные разводы тянулись следом за людьми, как грех. Когда Анна появилась, Валькины глаза проснулись раньше, чем он сам осознал это.

Она сухо пожала ему руку, и, не говоря ни слова, они двинулись вверх, вышли из метро, в быстром Аннином темпе поспешили куда-то в спальный район. Анна раскрыла над собой черный мужской зонтик. У Вальки зонта не было, не было и капюшона, он только поднял воротник старой кожаной куртки, сунул руки в карманы, нахохлившись, как ворона, шел размашистой, длинноногой походкой, не отставая от нее, и смотрел молча, пристально, чуть склонив голову. На губах теплилась улыбка, за дорогой он не следил и под зонтом держаться не старался. Дождь тек струйками по вискам, волосы липли ко лбу, но Валька только отбрасывал прядь всей пятерней и продолжал свои гляделки.

Он знал, что обычно девушек смущала эта его манера — необъяснимо долгое разглядывание. Сколько раз уже доводилось ему прогуливаться так вот под ручку и смотреть, смотреть долго и молча, улыбаясь загадочно, будто что-то уже рассмотрел в ней, будто что-то уже о ней знает, и девушка, сперва польщенная, начинала нервничать, смущаться, задавать глупые вопросы, хихикать и розоветь. Вальке нравилось это, но другое дело — Анна. На нее подобное не действовало, или она не подавала виду. На Вальку она не смотрела вообще, ее лицо оставалось строгим до ожесточенности, сжатые губы не улыбались, и двигалась она решительно, будто каждую минуту шла на смертный бой. Только голос ее принадлежал другой женщине — грудной, приглушенный, страстный, он будто шел из-за плотной бархатной занавеси, и в нем билась живая кровь. Валька обмирал, когда она заговаривала, и было почти неважно, что она говорит.

— Зонт не судьба купить? — спросила она, не взглянув на него. — Или это из принципа?

— Да нет, — пожал он плечами. — В общаге забыл, — соврал зачем-то и почувствовал, что она не верит.

— В принципе это даже хорошо, что ты такой непритязательный, — сказала она после, когда остановилась перед каким-то подъездом. Зонт со щелчком схлопнулся, брызнув водой во все стороны. — Видно, что не притворяешься и много уже натерпелся.

Анна быстро оглядывалась, не смотрит ли кто на них, потом шагнула к двери в подвал и нажала кнопку звонка каким-то условным, замысловатым сигналом. Почти тут же щелкнул автоматический замок, и дверь дернулась. Анна быстро стала спускаться вниз по тускло освещенной лестнице, кинув Вальке:

— Хлопни сильнее.

Грохот отозвался в подвальных переходах, как в пещере. Анна окинула Вальку осуждающим взглядом, но ничего не сказала. Они прошли по коридору и остановились перед входом в комнату, широкую, но низкую, сумрачную. Здесь, на углу, стоял стул. Анна бросила на него свою черную сумку с бантом и сказала Вальке: «Тут жди», а сама вошла.

— Здравствуйте, товарищи, — услышал Валька ее твердый глубокий голос и опустился на стул, упер локти в колени, по-мужицки расслабил большие, красные, мягкие ладони, приготовился ждать.

Чуть склонившись вправо, он мог видеть комнату, точнее, большой письменный стол у дальней стены и мужчину за ним. Сверху неярким светом горела лампа под выцветшим оранжевым ретроабажуром с бахромой. Она выхватывала из темноты стол, самого мужчину в коричневой жилетке от костюма-тройки, бумаги, газеты на столе. Свет отражался в стеклянных дверцах такого же старого, как абажур, приземистого шкафа с округлыми боками. Сзади на стене поблескивали стеклами портреты в простых рамах. Кто был на портретах, Валька не видел, но словно уже знал, кто там может быть. В правом углу, возле шкафа, было растянуто красное знамя, а на шкафу кроме белых рулонов ватмана лежал небрежно, на самом углу, желтый горн.

— Здравствуй, Анечка, — сказал мужчина, приподнявшись, и пожал Анне руку.

Валька видел, как она обошла стол и стала говорить что-то на ухо, изредка показывая глазами туда, где он сидел.

— Хорошо, хорошо, — заговорил мужчина быстро, сначала негромко, только для Анны, но потом прибавил, чтобы и Валька мог слышать. — Пускай проходит, конечно, в дверях-то зачем?

Анна снова пересекла комнату, подошла и кивком пригласила зайти. Валька поднялся и пошел за ней, сутулясь. Краем глаза он заметил, что левее стоят стулья, сидят еще люди. Шагнув туда, в полумрак, там растворилась Анна. Мужчина приподнялся, протягивая Вальке через стол руку, представился:

— Здравствуйте. Сергей Геннадьевич. — У него было усатое, круглое, болезненного вида лицо, глаза грустные, отечные, вкрадчивые. — Познакомьтесь с товарищами, — сказал он тоном воспитателя, когда Валька представился, и тот обернулся налево.

Там в два ряда сидели люди. Всего человек восемь. Они стали подниматься, протягивая Вальке руку, здоровались и называли себя с той же интонацией ожидания и любопытства, какая была и у председателя. Валька жал руки, никого не запоминая. Последней в ряду оказалась полная курносая девушка со смешным лицом. Когда она села, сзади нее блеснули глаза Анны.

Кто-то успел поставить напротив, перед столом, стул для Вальки, и он сел с чувством, что попал на экзамен. Он так вспотел, что сам ощущал свой запах.

— Валентин, — вкрадчиво сказал председатель, — Анна сказала, что вы хотели бы присутствовать на наших собраниях. Пожалуйста, расскажите о себе. С нами, думаю, вы сможете познакомиться позже, когда станете нашим товарищем.

Валька, как нашкодивший, стрельнул глазами в угол, где сидела Анна. Свет из-под абажура лился прямо на него, и все, что было в комнате, он видел неясно. Лица людей проступали пятнами, все похожие друг на друга, как манекены.

— А что рассказывать-то? — шмыгнув носом, спросил Валька, натянуто улыбнувшись. — Учусь на втором курсе. Живу в общаге. Работаю…

— Где работаете? — поинтересовался мужчина.

— В хлебопекарне, у армян, — зачем-то добавил Валька. — Лаваши там делаем, лепешки… Пиццу печем. Развозим. Я развожу.

— В армии служили? В каких войсках? Где? — посыпались дальнейшие вопросы.

Валька отвечал. Сергей Геннадьевич кивал, как будто что-то ему становилось ясно. Он говорил странным, неживым языком. Валька не понимал смысла расспросов, но отвечал честно, хотя на всякий случай немного. Потом стали спрашивать об университете, об общежитии, многие ли студенты работают и где, есть ли у Вальки друзья среди однокурсников и соседей, хватает ли ему его заработка на жизнь и досуг, на покупку нужного, и вообще, в чем Валька нуждается.

— Да вроде на житье хватает. Мне-то самому немного надо, — замялся Валька.

— А другим? Как вы думаете, Валентин, о чем мечтают ваши соседи, приятели? — все так же раздражающе вкрадчиво спрашивал Сергей Геннадьевич.

— Так… как все. — Валька совсем стушевался и стрелял глазами в сторону стульев, словно искал поддержки, но стулья вопросительно молчали. — Шмотки там, плеер — музыку слушать. Мобильник, конечно, первым делом… — Валька сам не знал, почему он говорит это, но чувствовал, что именно это хотят от него сейчас услышать и стулья, и председатель. Краем глаза он замечал, что тот внимательно слушает и кивает головой в такт.

Потом стали задавать вопросы и стулья. Спрашивали только два голоса, мужской и женский, не Аннин. Женский голос поинтересовался, кто Валька по национальности. Он посмотрел в темноту и ответил, что русский.

— Лиза, это не имеет значения, — сказал Сергей Геннадьевич.

— Стартовые возможности у выходцев из бывших азиатских республик Советского Союза ниже, а потребности такие же, — обиженно надув губки, отчеканила из угла Лиза. — А Валентин не сказал, откуда он к нам приехал.

— Дело не в стартовых возможностях, а в том образе мышления, который привит молодежи, так сказать, в том идеале жизни, к которому они стремятся, — строго отозвался на это Сергей Геннадьевич. — Валентин сейчас перечислил по пунктам все, что ему и его сверстникам кажется первостепенным для счастья.

Валька обалдел от этого разговора, но по интонациям догадался, что вопросов больше не будет.

— Можно мне сесть ко всем? — спросил он.

— Да, Валя, садитесь, — кивнул председатель. Валька взял стул и быстро переместился в угол, рядом с Анной, а Сергей Геннадьевич продолжил, ничуть не сбившись: — Сотовые телефоны, плееры, ноутбуки, цивильная, как выразился наш герой, одежда, вечеринки в клубах. На все это им нужны деньги, а значит, не хватает в первую очередь их. Наш герой в силу своего социального происхождения, в силу отсутствия — пока — высшего образования занимается трудом физическим. А его товарищи, по его собственным словам, занимаются другим трудом, в основном торгуют. Вот вам срез общества, вот вам срез молодежи. Вот вам все духовные ценности и ориентиры. Мы должны понять, товарищи, почему это случилось, почему люди живут так. Понять сами и объяснить им, таким, как наш Валентин…

Валька чувствовал себя, как в театре. Складная, словно заученная, речь председателя больше не удивляла его, а, скорее, вызывала смех. Он искоса смотрел на подтянутых молодых людей, нормальных, московских, как определил Валька на глаз, и не понимал: неужели они все этого не знают? Неужели не смеются сейчас про себя над чудаковатым Геннадичем, а правда так вот серьезно слушают? Одинаковые, правильные, они казались ему ненастоящими. Все, кроме Анны. Валька ждал, чем все кончится.

А они заговорили все, по очереди, с жаром и как-то по-книжному, как нормальные люди не говорят. Валька пытался следить за мыслью, чувствуя себя неуверенно, как на семинаре — вдруг случится, выдернут его и спросят, что он про все это думает, а он не думает ничего. Однако о нем забыли. Даже Анна, хотя и молчала, вся целиком была поглощена разговором. Говорили о рабстве в современном мире, о фатальной зависимости людей от материальных благ, о том, что само общество поддерживает это, как идеал успешной жизни, приучая не замечать нищеты вокруг… Валька понял, что у него спрашивать ничего не будут, расслабился, откинулся на стуле и заулыбался на всю комнату своей добродушной, чуть снисходительной улыбкой. И тут же почувствовал, как холодная ладошка Анны нашла его руку, расслабленно лежавшую на колене, и накрыла сверху, обняла. Валька обернулся, но она не смотрела на него, все больше втягиваясь в разговор товарищей и все крепче, жарче сжимая Валькину руку, сама не замечая. Он накрыл ее сверху правой и стал медленно поглаживать нежную кожу, обмирая от этой нежданной ласки, как от воровства.

— Что ты думаешь про нас? Почему ничего не скажешь? — спрашивала Анна на обратном пути к метро. Валька молчал, улыбался, он словно согрелся незамеченным ею рукопожатием, и теперь на него спустилась сытая благодать. — Мне интересно знать, — пытала Анна, но ее голос тоже был мягкий, было заметно, что и она находится в умиротворенном состоянии духа.

— Вы коммунисты, да? — спросил наконец Валька. Анна поглядела на него протяжным взглядом.

— Нет, — ответила потом. — Мы — клуб мыслящей патриотической молодежи.

— А почему у вас все так… как у коммунистов?

— Потому что это исторический клуб. Реконструкторский. Ты же сам говорил, что ролевым движением в школе увлекался. Ну вот. А мы — реконструкторы. По двадцатому веку, по гражданской войне и революции. По первым годам советской власти тоже, но немного совсем.

Валька помнил этот разговор. Да, он сказал, что играл в школе в ролевые игры, был орком. И Анна тогда с неожиданной усмешкой ответила, что ходит в реконструкторский клуб. Валька представил себе звон доспехов, длиннополые, струящиеся платья эпохи барокко, чопорных девиц и жестокие пьянки после рыцарских побоищ. Но — никак не поблекшие знамена, не абажур с бахромой и не портреты Ленина, Маркса и Энгельса на стене.

— Странная у вас реконструкция, — ухмыльнулся Валька. — Что же сегодня было? Стачка какая-нибудь? Прием в партию? А роли у вас какие?

— Самая настоящая у нас реконструкция, — сказала Анна, и голос у нее снова стал ожесточаться, отдаляться, звенеть. — Ты не понимаешь: чтобы вжиться в эпоху, надо прочувствовать, чем люди тогда дышали. Чтобы сердце разгорелось, надо это все прочувствовать — унижение людей, несправедливость. Те люди все это чувствовали, как собственную боль, за всех людей страдали и болели. А что сейчас? — заговорила она опять с жаром, как на собрании. — Чем сейчас лучше, нежели было тогда? Все то же самое, люди не перестали жить в унижении, только сами этого не понимают. Все душевные силы, все лучшие порывы человека сводятся к тому, чтобы купить что-то, выжить как-то. Разве может мыслящий человек не возмутиться этой несправедливостью? Человек живет для большего, труд должен быть благородным занятием, воспетым, прекрасным, а у нас теперь все презирают трудящихся. Вот ты, — она даже обернулась к нему, — простой человек, из провинции, но и тебя, я по глазам вижу, не возмущает то, что ты печешь хлеб, а зарабатываешь в десять раз меньше, чем тот, кто ничего не делал никогда в жизни своими руками. Почему тебя это не возмущает? Потому что тебя приучили так думать, всех нас приучили. Приучили презирать гастарбайтеров, бояться, морщиться на всех этих дворников-таджиков, строителей из Молдовы, забитых киргизок, которые полы моют в супермаркетах. Да и русских презирать тоже — из провинции, из Подмосковья, простых работяг, которые сюда едут. Ведь они-то нас и обслуживают, они-то по-настоящему трудятся, и за гроши. Разве это не дискриминация? Разве это не то же самое, что было тогда?

Они уже ехали в метро, и Анна почти кричала, чтобы перекрыть шум. Людей в вагоне было мало, они смотрели снуло или дремали, на ее монолог никто не оборачивался. Валька все еще улыбался по привычке, хотя что-то задело его в словах Анны, только неясно, что именно. Его азиатское, вековое спокойствие, чувство непоколебимости мира, верности всех его законов, чувство невозможности и ненужности любых резких перемен было непросто свергнуть какими-либо пышными словами — инстинктом, духом своим Валька знал, что слова сгинут, люди сгинут, а мир останется и будет катить дальше, как река, где люди со своим внутренним бунтом только буруны на волне. Не это задело Вальку. Но он вдруг стал угадывать, что привлекло в нем Анну: его башкирские глаза, густые черные волосы, большие, натруженные, красные руки. Он вдруг понял — так же инстинктом, а не сознанием, как понимал почти все в жизни, — что она смотрела на него все эти дни в точности так же, как люди в подвале. Он был им любопытен как явление, как все те приезжие с нерусскими глазами и копной черных волос, которые заполонили их Москву, которых они не знали, боялись, но с которыми приходилось мириться. Из лучших, благороднейших чувств, какие только находили они в себе, пытались понять, изучить, вызвать в себе сочувствие к черной, молчаливой, трудящейся массе, из этих же чувств подобрала его Анна. И внутри Вальки что-то мстительно затаилось. Теперь он не мог бы просто все оставить: ему надо было добиться от Анны всего, на что только способно было ее благородство, всего до конца и даже больше.

Они попрощались, как обычно, она вышла на «Пролетарской», Валька поехал дальше.

Валькина любовь вызвала оживление на нашем одиннадцатом этаже, но ненадолго. Скоро новое потрясение поразило всех нас: в октябре Дрон привел Марину.

Обнаружил ее Валька, когда вернулся домой поздно вечером. В комнате стоял кислый запах конопли. Марина сидела на кровати Дрона и курила длинную индейскую трубку, держа ее картинно и затягиваясь сладко, с причмоком, так что само по себе это выглядело завораживающим волшебством. На ней была Андреева футболка, рыжая, застиранная, с оскаленной мордой гориллы и надписью «Я не злой, я трезвый». Она сидела, прижавшись спиной к стене, поджав к груди ноги в светлых волосах, и смотрела перед собой застывшим хитрым взглядом, словно бы ей открывалось что-то неведомое. Она не поздоровалась с Валькой, только вцепилась в него глазами и не отпускала, пока он проходил по комнате. От окна до двери на веревке была развешена ее одежда, в том числе белье.

Дрон в семейных трусах сидел за компьютером и щелкал мышью. Борька блестел глазами на все это сверху, с Валькиной полки, и было ощущение, что он отсиживался там уже давно.

— Это Марина, — сказал Дрон, не отрываясь от монитора.

Валька прошел, не сводя с нее глаз. Она не поменяла ни позы, ни частоты затяжек. Перед ее глазами мир уже заполнился хаотичным мельтешением неверных призрачных сущностей, поэтому на Вальку она смотрела сосредоточенно, выделяя его из этого хаоса. Он включил чайник и сел на кровать.

— Чего молчишь? — спросил Дрон, щелкнул дважды мышью и откинулся на кресле, толкнулся ногой, отъехал и развернулся к Вальке. — А?

— Так чего? — пожал плечами Валька, неопределенно улыбаясь.

— Золото, сходи пошукай, как там наши сосиски, — обратился Дрон к Марине.

Она перевела на него взгляд, потянулась к пепельнице, выбила трубку, по-кошачьи сползла с кровати, обеими ногами попав в Андреевы сланцы, и, шлепая ими, уплыла из комнаты.

— Ты что-то против имеешь? — спросил Дрон.

— Да я чего? Я ничего, — хмыкнул Валька. — Ты ее хоть где нашел?

— На вокзале, — ответил Дрон, успокоившись и снова оборачиваясь к монитору. — Пиво покупал, а она с рюкзаком такая подходит и говорит: у меня, мол, поезд в понедельник, поможешь со впиской? Ну, вот так…

— Ты не брезгливый, — усмехнулся Валька.

Дрон осклабился:

— Я со-стра-да-тельный, — протянул он. — А что, будет постель греть! — обернулся снова с веселым блеском в глазах. — Осень на дворе, топить станут не скоро. Ты воспоминания Мариенгофа читал? А, ну да, ты не читал… Там было, как осенью не помню какого года они с Есениным наняли девицу, чтобы грела им постель. Представляешь: голодуха, дров нет, кругом кошмар, разве что не конец света, а к этим двум гаврикам девица ходит в кровати полежать. Каково, а? Типа: придет, разденется, ляжет на холодную, белую, жесткую простыню, полежит с полчасика, потом они с Сережей приходят, она встает, одевается и уходит. А они спать ложатся. Каково, а? Из-вра-щен-цы! — с удовольствием протянул Дрон и рассмеялся. Валька загукал вместе с ним. — Типа она влюблена была в кого-то из них и ей за счастье было полежать в постели поэта. Ну не помню ничего уже точно, давно читал. Ну а я что, Есенина хуже? — веселился он. — Пусть лежит, греет!

Вошла Марина с таким же остановившимся взглядом. На тарелке лежали восемь сосисок нежно-младенческой розовости и ароматно исходили паром. Борис при их виде грузно кувыркнулся на кровать — сетка под ним застонала — и стал хрипло клянчить свою долю. Марина поставила тарелку на угол стола, Дрон придвинул кресло, и они принялись уплетать сосиски так трогательно и ладно, будто прожили вместе уже не один день.

На утро Валька узнал, что Марина не такая тихая и созерцательная, как была под травой. Проснулся он от ее капризного и требовательного голоса. Полулежа в постели, она пилила Дрона, чтобы тот подарил ей эту рыжую, любимую его футболку. Тот не сдавался. В конце концов порешили носить ее по очереди — день она, день он. «А то на шею сядет», — объяснил потом Дрон свое соломоново решение.

Валька не умел чувствовать себя ущемленным, поэтому Марина прижилась, и они зажили вчетвером. Скоро о новом жильце знал весь наш одиннадцатый этаж, если не вся общага.

Марина оказалась существом общительным, не имеющим ни грамма стеснения и ничего за душой. Ей не было двадцати, она жила, как перекати-поле, легко и неприкаянно, и можно было только гадать, сколько таких общаг и вписок сменила она за свою жизнь. При всей своей нищете она никогда не нуждалась в чем-либо и нищей себя не считала, всегда говорила, что мир дает ей все, что ей нужно, и жила с какой-то внутренней широтой, позволявшей не заботиться о собственном благе и не жалеть ничего, пускай за чужой счет. Все ее богатство были трубка в кисете, железная зубанка-варган и потрепанный томик Ицзина, по которому она гадала с помощью трех копеек. Все это давало ей непоколебимую уверенность в себе и способность стать душой любой компании. Она любила рассуждать о вещах только глобальных, таких как законы кармы, переселение душ и собственное ее, Маринино, духовное развитие. На варгане она играла так, что только искры летели и зубы клацали. Она верила в приметы, читала гороскопы, знала все возможные календари и знаки, под которыми мог бы родиться человек, высчитывала благоприятные и неблагоприятные дни и готова была делиться своими сакральными знаниями с каждым.

— Ожившее Средневековье, — любил говорить Дрон, потешаясь над изобилием Марининых познаний о мире. — Золото, ты уникум. Если б я был социологом, я бы по тебе кандидатскую защищал.

Марина смеялась и кусала его в плечо.

Но при всей внешней хаотичности ее внутренний мир был прост и базировался на трех китах: уверенности, что она знает о мире все, уверенности, что никто ни в чем никогда ей не откажет, и еще каком-то глубоко интимном знании, от которого кружилась голова у всех парней нашей общаги. Она была невысокая, вся какая-то округлая и упругая, и ее фигура, каждая гибкая, мягкая линия, была удивительно женственна. Она носила бесконечные цыганские юбки и подаренные ей мужские кофты, красила волосы чуть не каждую неделю, не носила каблуков и не пользовалась косметикой, но обладала какой-то животной притягательностью, умела выглядеть девочкой-подростком, невинной и ясноокой, в то время как белая змея разврата всегда дремала на дне этих очей. Очи эти обещали и манили, однако, будучи известной всей общаге как девушка Дрона из комнаты 1159, она ни разу не дала даже самым прилипчивым парням ни малейшего намека на милость.

Все это сделало ее предметом сплетен и досужих разговоров на несколько недель. Злые языки никак не понимали, что нашел такой человек, как Дрон, в таком существе, как Марина. Злые языки пророчили ей скорую разлуку и дальнюю дорогу в другой казенный дом. Но Марина жила и жила, наперекор всему. Тогда стали судачить об ее отношениях с Валькой. Но он все глубже увязал в своей любви, все позже возвращался ночевать, все тревожней становился его взгляд, и скоро злые языки, сменив пластинку, заговорили о том, что Марина выживает Вальку из комнаты.

В воскресенье Валька встречался с Анной в центре зала «Площади Революции». Он приехал заранее и с ленцой прогуливался по платформе, разглядывая бронзовые памятники советскому человеку. Вокруг сновали пассажиры, группа немецких туристов со слабым любопытством перемещалась вслед за экскурсоводом от статуи к статуе, щелкала вспышками, иногда кто-нибудь из прохожих невзначай, пробегая мимо, хватал Собаку пограничника за блестящий, отполированный нос. Самому Вальке Собака понравилась меньше, чем Петух, которого кормила щедрой рукой Колхозница. Ему вообще мирные фигуры казались симпатичнее, чем военные.

Так он прошел из одного конца зала в другой, повернул и отправился обратно, как вдруг столкнулся с Анной под фигурой Читающей. Он так не ожидал ее увидеть, что растерялся и брякнул: «Привет» — и расплылся в глупой улыбке.

— Я жду уже две минуты, — сказала Анна сквозь сжатые зубы. — Почему?

— Я статуи разглядывал… истуканов этих, — попытался он сыронизировать, но налетел на ее взгляд, как на выставленное копье.

— Юродствуешь? Ну что ж, юродствуй, — сказала она холодно. — Приучили вас над ними смеяться, вот вы и смеетесь. А это люди великой страны, которым мы все обязаны своим благополучием.

— Да я так, пошутил просто, — сказал Валька, не зная, как замять ситуацию. Он действительно в первый момент забыл, с кем имеет дело. — Я ведь тут того… типа первый раз. А так мне даже понравилось.

— Первый раз? — В ее глазах появилось недоверчивое удивление.

— Не доводилось как-то.

— Все рассмотрел? Ты заметил, что они стоят здесь не просто так, что они все по порядку, по исторической логике. Это как бы вехи советского общества. От первых дней революции. Ты это заметил?

— Заметил, — улыбнулся Валька.

— Станция старая, в тридцать шестом году построена, все статуи — люди той эпохи. Смотри: они все еще молодые, кипящие, верящие в свое дело.

— И в светлое будущее, — вырвалась опять ирония у Вальки, но презрительный взгляд снова хлестнул его по лицу.

— Да, и в светлое будущее, — с напором согласилась Анна, будто Валька хотел это оспорить.

— Ты че, думаешь, они и вправду в него верили? В тридцать шестом-то году? — не сломался, однако, Валька.

— Эти — верили, — отчеканила Анна. — Они его строили, как же им было не верить. Ты сам подумай: как они тогда жили, из какой нищеты, безграмотности вылезли, деревенские — и что строили? Самое красивое в мире метро, подземные дворцы для народа. Смотри, буржуи до сих пор восхищаются! — Взгляд ее разгорался. Вальку все это немного напрягало, но он не знал, как исправить ситуацию.

— Знаешь, какая мне из них больше всего нравится? — сказал он вдруг. — Где курицы.

— А женщина, которая их кормит? Ее ты заметил?

— Заметил, — пожал плечами Валька, как бы не расслышав ехидства в ее словах. — Тетка как тетка.

— Колхозница.

— Ну да. Ты чего такая? — Он попробовал заглянуть ей в глаза, но она не посмотрела на него, а подняла взгляд на Читающую.

— А моя любимая — вот, — сказала. — Студентка, вечерница.

— Почему? — не понял Валька, рассматривая склонившуюся к книге крепкую девицу с напряженной мыслью на лице.

— У нее руки — видишь какие? Рабочие руки. Она трудовой человек, учится, мечтает изменить мир. Она о людях думает! — Голос Анны неожиданно зазвенел. Темная бронза тускло отражала лампы вестибюля. Руки у Читающей и правда были большие — ладонь почти накрывала обложку книги.

— А что она читает? — спросил Валька.

— «Капитал», — отрезала Анна. — Идем, что ли? — и она отправилась к эскалатору.

Начали, разумеется, с самого сердца — с Красной площади. Анна двигалась своей неженственной походкой в толпе туристов и праздногуляющих, как будто резала хлеб острым ножом — быстро, верно, четко. Не отвлекаясь ни на что, они промчались к Мавзолею, и Анна стала рассказывать, как девочкой ее водила туда мать.

— Мне пяти лет не было. Очередь стояла — до ворот Александровского сада. Но шла быстро. Я помню — входили вот в эту дверь, а выходили оттуда. Караул тогда стоял. А там — комната одна, к ней по коридорчику проходили, и в центре комнаты — гроб стеклянный. Венки у стены, как в морге. Меня на руки подняли, и вот так вокруг него пронесли, — она сделала рукой полукруг. — Все обходили, я помню, и не сводили с него глаз. А он такой лежит… — она подбирала слова, — белый, как камень, на лице и борода, и волосы вокруг макушки — все было. А руки — желтые. Я помню, меня эти руки и поразили больше всего. Весь — будто кукла или из гипса, но руки восковые, и по ним я почему-то поняла, что это и правда мертвый — у покойников руки такие, чуть блестящие и желтые.

— Страшно было? — спросил Валька.

— Нет, — ответила она небрежно. — Я с детства знала, что он был хороший человек. А кто хороший, после смерти тоже ничего страшного. Пойдем.

И она увлекла его вниз, в Александровский сад, где они прошли с почтением мимо плит с названиями городов-героев, поглазели на смену караула, а потом так же стремительно двинулись по Волхонке в сторону «Кропоткинской».

Валька думал, что идет на свидание, а выходила экскурсия. Он вглядывался в Анну исподтишка. Она знала много, рассказывала с увлечением, но все, о чем она говорила, касалось либо революции, либо советской истории. Глаза у нее горели каким-то белым, возбужденным светом, голос звенел, теряя на улице, под ветром и гулом машин, всю свою интимную бархатистость, столь обворожительную, столь манящую.

— Ты в Ленинке был? — спросила она, когда пролетали мимо огромного, с колоннами, куба библиотеки, похожего на древнегреческий храм, и мрачного, обиженного голубями Достоевского на недостижимом пьедестале.

— Нет еще. — Валька безразлично шмыгнул носом. Сам он сомневался, что у него вообще возникнет в этом надобность.

— Жаль, — по-учительски неодобрительно покачала головой Анна. — Там монументальный читальный зал. Бесконечно огромный потолок. Зеленые лампы, коврики под ногами, тишина, запах книжный, дух учения, дух терпеливого, кропотливого труда. А у дальней стены, на уровне балкона, — памятник Ленину, склоненному над книгой, тоже читает. Сидишь, корпишь, сил уже нет, но поднимаешь глаза — и ощущаешь его присутствие, его неустанное бдение, и уже не можешь плохо работать, хочется трудиться, стараться, быть лучше и добиваться большего! У меня просто мурашки по коже от этого чувства всегда.

У Вальки тоже пробежали по спине мурашки, и он пристальней вгляделся в Анну. Горящий, азартный взгляд. Тонкое, красивое, одухотворенное лицо. Она устраивала экскурсию не по Москве — по собственному внутреннему миру. Она открывалась ему, но Валька недоумевал от того, что ему открывалось. Подвальчик еще можно было бы посчитать игрой. Но все это — уже нет.

— Идем, — сказала она, почувствовав, что он ее разглядывает, и сорвалась с места.

Валька шумно вдохнул воздух и помчался следом, кинув только взгляд на белые статуи на крыше библиотеки. Как некогда изображения муз венчали, верно, храм Аполлона, так были и эти белые фигуры. Валька успел заметить гармониста, сталевара с огромными щипцами и художника с мольбертом. Но больше всех поражал юноша-скульптор, вальяжно облокотившийся на большую, вполовину своего роста, античную голову с вьющимися волосами и пустотой вместо глаз. Античность в античности — идея, которую хотел передать скульптор, мелькнула в голове у Вальки, но не удержалась, снесенная вихрем бега за Анной.

Так дошли до храма Христа Спасителя, и Валька застыл, обалдев от его тяжелой византийской громады. Анна, заметив это, фыркнула презрительно и рассказала о бассейне, бывшем на этом месте, и о проектах Дома Советов безумной высоты с огромным, венчающим его Лениным.

— И чего не построили? — спросил Валька.

— Вроде грунт здесь слабый, река все-таки, не выдержал бы веса.

— А это как же? Легче, что ли?

— А это что? Торт с кремом! — сказала она и решительно шагнула на «зебру». Машины тормозили, давая ей дорогу.

Туристы тянулись в гигантские двери храма. Некоторые женщины на ходу повязывали платки, кто-то останавливался перед входом, чтобы перекреститься. У Анны на лице отразилась брезгливость.

— В средневековье мы впадаем, — сказала она глухо. — Отыгрываем историю назад. После века просвещения, после всех колоссальных достижений разума вернуться обратно к засилью религии, ко всем этим мелким суевериям и мракобесию… — Она начала было говорить запальчиво, как накануне в подвальчике, но сама остановила себя и закончила презрительно: — Это по меньшей мере неумно.

— А как же лопух? — подумав, спросил вдруг Валька.

— Какой еще лопух? — не поняла она.

— Ну, тот, что на могиле над всеми нами вырастет. Лопухом-то становиться не хочется.

— Ну, знаешь ли! — фыркнула она и поморщилась, однако не нашла, что сказать.

Они нырнули в сквер возле храма, миновали памятник Царю-освободителю и, оказавшись на набережной, вышли на пешеходный мост. Вальку повеселили всех калибров замки, развешенные на фигурной изгороди, но Анна презрительно прошептала: «Мещанство». Она бы бежала дальше, только Валька все-таки задержался здесь, перевесился через перила и стал глазеть на Кремль, на огромные, темные, мрачные здания на другой стороне реки, потом обернулся и смотрел на бурую воду, на кондитерскую фабрику из красного кирпича, на нелепого Петра за ней, вздыбившего море. Заходящее солнце косо било желто-алыми лучами через прорехи набухших дождем туч. Анна глядела снисходительно. Ветер дул с фабрики и нес запах шоколада. От него Валька почувствовал голод и получил лекцию о жизни рабочих и стачечном движении в Москве перед революцией. По голосу Анны было слышно, что она очень жалела, что не жила в те смутные, романтические годы. Валька слушал молча, смотрел на нее все тяжелей и напряженней и вдруг приблизился и поцеловал в губы. Запах шоколада перекрылся ароматом флиртующих, грешных духов, идущим от нее.

Тут полил дождь, сильный, отвесный, совсем не осенний. Для порядка даже немного громыхнуло. Они побежали. Заскочили в кафе-стекляшку перед храмом, но проходить не стали, стояли в дверях вместе с такими же горемыками, с волос на лицо стекала вода, и Валька заметил, как Анна взглядывает на него — не прямо, а украдкой, изредка. Задержись они еще, и Валька предложил бы сесть за столик, несмотря на твердый Аннин запрет. Он уже прикинул даже, сколько в таком месте может стоить кофе, но дождь поослаб, и официанты попросили всех мокрых на улицу. Продолжать экскурсию не имело смысла, они спустились в метро. Валька почувствовал со всей неизбежностью, что сейчас Анна снова растворится в этой подземной гремучей реке, попытался обнять ее, но она увернулась. Тогда с тоской он сказал:

— Может, все-таки где-нибудь посидим?

Чуть заметное раздражение мелькнуло на дне ее глаз.

— Я просила тебя больше не изображать золотую молодежь.

— Я и не буду, — радостно разулыбался Валька. — Пойдем, куда ты хочешь. В любую столовку при заводе.

Она покачала головой с таким выражением, будто говорила: «Ну и дурак».

— Сегодня воскресенье, столовки закрыты вместе с заводами, — сказала она. — А я не хочу, чтобы ты хорохорился передо мной, это ни к чему и унизительно.

— Не буду, — согласился Валька.

— И чтобы так ущемлял себя — тоже не хочу. Мне твоих жертв не надо.

— Как скажешь, — кивнул он охотно.

— Чего же тебе тогда надо? Просто пообщаться?

— Ну да, — повел бровью Валька и шмыгнул. — В тепле только. И с чашечкой кофе. Еще бы, конечно, ликерчику и трубочку. Чтобы тепло совсем стало…

— Пижон, — фыркнула Анна. — Без штанов, но в шляпе. Ладно, — подумав, согласилась она. — Поехали.

Место, где они устроились на время, находилось в подвале и было чем-то средним между пивбаром, рокклубом и студенческой столовкой. Крашенные коричневой краской столики в полутемных запутанных коридорах и тупиках, за занавесью сигаретного дыма шатались фигуры молодых людей, одетых в духе стиляг шестидесятых годов, то в узкое, то в клешеное, но обязательно разноцветное. В дальней комнате шла репетиция, там то и дело начинали одну и ту же песню мощным гитарным аккордом и барабанным ритмом, но не доигрывали и первого куплета, как ударник бросал палочки и громко матерился. Кофе здесь был дешевле, чем чай, но дороже, чем водка. Официантки — такие же девочки-студентки в узком и цветастом, с театрально обведенными черной тушью глазами, что делало их всех одинаковыми, похожими на Пьеро, — выныривали из полумрака и стоячего дыма с непредсказуемостью призраков. Анна заказала кофе и водку, официантка принесла, кроме этого, два кусочка хлеба и пепельницу.

Довольно долго Валька и Анна сидели молча, отогреваясь. Пили и рассеянно смотрели по сторонам. Потом Валька смотрел только на Анну, и взгляд его становился все более тяжелым, сумрачным. Неясная мысль лежала в глубине этого взгляда. Анна крутила в тонких пальцах пустую прозрачную стопку, смотрела только на нее, и брови были нахмурены, как будто она думала о чем-то недобром. Не с таким лицом она сидела напротив в первое их свидание, не с таким лицом слушала речи в подвале, не такой была на улице всего час назад. Словно бы что-то неизбежное проявилось опять между ними, и тяжелая, сумрачная сила, идущая от Вальки, захватывала ее. И она уже не сопротивлялась, как чему-то безысходному. Она словно прозревала перед собой путь жертвенности и готова была к нему. И Валька, видя это, почему-то злился. Где-то очень глубоко он был оскорблен этим, но что именно уязвляло его гордость, понять не мог. «Погоди, погоди же, — твердило что-то внутри него, сжимая злые кулаки. — Мы еще посмотрим, какая ты. Барышня, институточка, белая кость…» Мысли были бессвязны, Валька сам не понимал своего внутреннего злорадства. Он чувствовал только, что тот канат, за который он упрямо и тупо тянул все эти дни, все мучительные встречи с Анной, уже перетянут на его сторону и вот-вот весь будет у его ног — и она вместе с ним. Надо совсем чуть-чуть — уже не усилий, а времени. Валька хмелел от осознания этого и все больше смелел.

Ему хотелось курить, но не ту мутоту, что лежала у него в кармане. Он встал, устояв от качнувшейся в голове белой волны, дошел до соседнего столика, загребая ногами, будто переходя ручей, и попросил у сидевшего там юнца сигарету. А когда обернулся, чтобы идти назад, уперся взглядом в стену, под которой они сидели, в псевдосоветский рисунок на ней, в какую-то смутно знакомую копию: жизнерадостные люди, мужчины и женщины, все в национальных костюмах, вереницей шли куда-то налево, в угол. Белые колонны, ломящиеся от фруктов и овощей корзины в руках и на плечах дородных женщин; породистые коровы с набрякшими сосцами, лишь коснись — брызнет белое, пенное, ароматное; небольшой трактор на заднем плане, голова крупногрудой рабочей лошади. Яркие краски, беспечные здоровые люди, свисающие сверху виноградные лозы, изогнутые рога и цветочные розетки — вечные, нетленные символы изобилия и процветания империи. Бессмертное шествие народов-дарителей, протянувшееся из-под пластов времени и истории, от песчаного Шумера и пряной пурпурной Персии в сталинский классицизм, столь же обильный народами и благами. Самоуверенная сила, запечатленная в лучшие годы, была даже в этой жалкой кабацкой фреске, всего лишь копии копий настоящего барельефа, настоящих дарителей. Но и с нее шла та же мощь, и она сияла белым, кипенным, ослепительным солнцем.

Как варвар, как пропахший полынью скиф, вдруг оказавшийся у ворот Дария после того, как тот заблудился в степях и не разгадал загадку о лягушках и стрелах, взирал бы на белых, спокойно шествующих дарителей на барельефе и узнавал бы в них собственных прадедов и соседей — бактрийцев и саков, завитых пьяниц и развратников эллинов, дальних гостей индусов и всех других, чьи имена уже стерлись из памяти, — так и Валька стоял, щурясь сквозь дым, вглядываясь в розовощекие, полные лица шествующих людей. Наконец, хмыкнув, он одним шагом оказался у столика, опустился тяжело и небрежно спросил, махнув на стену не зажженной еще сигаретой:

— Где я это видел?

— Вестибюль «Киевской», — не взглянув, ответила Анна.

Валька закурил и сказал, вглядываясь в нее долгим, оценивающим взглядом:

— И ты все это любишь, да?

— Что? — Она подняла глаза сначала на него, потом перевела на стену, но остановилась на кончике сигареты.

— Это, совковое все. Ты живешь прошлым. Ты знаешь это?

Анна посмотрела на него с легким удивлением, как на заговорившее животное, а потом досадливо поморщилась.

— Я защищалась по дизайну московского метрополитена, я говорила тебе, — ответила быстро.

— Но у тебя же не только метро. Тебя вообще туда тянет. Да? Честно? Ну скажи! — В голосе Вальки появилась пьяная игривость и напор. — Тебе ведь современная культура совсем неинтересна.

— Где ты видишь сейчас культуру? — ответила она с презрением.

— Нет, ты не поэтому не интересуешься, что ее нет. А потому что все, что давно было, — понятно, его можно изучать, как отжившее, как мумии какие-нибудь. А в современном надо жить. А ты этого не хочешь. Ты нас презираешь. Тебе же все мы мелки, ничтожны. Так ведь? Признайся?

Он ощущал уже себя победителем, безнаказанным, он мог говорить все что угодно, потому что почти видел Анну своей, и теперь она обязательно должна была сломаться. Через столик он взял ее за руку. Она не отдернула, не подняла глаз, только что-то болезненное появилось в ее тонком лице, словно бы она была готова теперь ко всему и думала только одно: «Ах, скорее бы. Лучше вытерпеть все разом — и кончено. Мучительно ждать». Во всяком случае, так показалось Вальке, и с плеснувшей внутри злобой он захотел продлить еще эту игру, потянуть, помучить. Он сжал ее пальцы. Почему-то казалось, что он уже может делать с ней все, потому что она не уважает его, не любит, а только приносит себя в жертву собственной странной идее.

Анна сказала сумрачным, глухим голосом:

— Тебе же неинтересно. Зачем об этом говорить.


Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 3 | Нарушение авторских прав

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
IV. Время как фактор и задача композиции. Изображение движения и время| Частные производные высших порядков.

lektsii.net - Лекции.Нет - 2014-2020 год. (0.065 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав