Студопедия  
Главная страница | Контакты | Случайная страница

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

МОСКВА-ПЕТУШКИ

Венедикт Ерофеев

 

Москва. На пути к Курскому вокзалу.

 

Все говорят:Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел. Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало - и ни разу не видел Кремля.

Вот и вчера опять не увидел, - а ведь целый вечер крутился вокруг тех мест, и не так чтоб очень пьян был: я, как только вышел на Савеловском, выпил для начала стакан зубровки, потому что по опыту знаю, что в качестве утреннего декохта люди ничего лучшего еще не придумали.

Так. Стакан зубровки. А потом - на Каляевской - другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой. Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть, укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно. Поэтому, там же, на Каляевской, я добавил еще две кружки жигулевского пива и из горлышка альб-де-дессерт.

Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше - что ты пил? Да я и сам путем не знаю, что я пил. Помню - это я отчетливо помню - на улице Чехова я выпил два стакана охотничьей. Но ведь не мог я пересечь Садовое кольцо, ничего не выпив? Не мог. Значит, я еще чего-то пил.

А потом я пошел в центр, потому что это у меня всегда так: когда я ищу Кремль, я неизменно попадаю на Курский вокзал. Мне ведь, собственно и надо было идти на Курский вокзал, а не в центр, а я все-таки пошел в центр, чтобы на Кремль хоть раз посмотреть: все равно ведь, думаю, никакого Кремля не увижу, а попаду прямо на Курский вокзал.

Обидно мне теперь почти до слез. Не потому, конечно, обидно, что к Курскому вокзалу я так вчера и не вышел. (Это чепуха: не вышел вчера - выйду сегодня). И уж, конечно, не потому, что проснулся утром в чьем-то неведомом подъезде (оказывается, сел я вчера на ступеньку в подъезде, по счету снизу сороковую, прижал к сердцу чемоданчик - и так и уснул). Нет, не потому мне обидно. Обидно вот почему: я только что подсчитал, что с улицы Чехова и до этого подъезда я выпил еще на шесть рублей - а что и где я пил? и в какой последовательности? во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает. Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или же наоборот?

Что это за подъезд? я до сих пор не имею понятия; но так и надо. Все так. Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян.

Я вышел на воздух, когда уже рассвело. Все знают - все, кто в беспамятстве попадал в подъезд, а на рассвете выходил из него - все знают, какую тяжесть в сердце пронес я по этим сорока ступеням чужого подъезда и какую тяжесть вынес на воздух.

Ничего, ничего, - сказал я сам себе, - ничего. Вот - аптека, видишь? А вон - этот пидор в коричневой куртке скребет тротуар. Это ты тоже видишь. Ну вот и успокойся. Все идет как следует. Если хочешь идти налево, Веничка, иди налево, я тебя не принуждаю ни к чему. Если хочешь идти направо - иди направо.

Я пошел направо, чуть покачиваясь от холода и от горя, да, от холода и от горя. О, эта утренняя ноша в сердце! О, иллюзорность бедствия. О, непоправимость! Чего в ней больше, в этой ноше, которую еще никто не назвал по имени? Чего в ней больше: паралича или тошноты? Истощения нервов или смертной тоски где-то неподалеку от сердца? А если всего поровну, то в этом во всем чего же все-таки больше: столбняка или лихорадки?

Ничего, ничего, - сказал я сам себе, - закройся от ветра и потихоньку иди. И дыши так редко, редко. Так дыши, чтобы ноги за коленки не задевали. И куда-нибудь да иди. Все равно куда. Если даже ты пойдешь налево - попадешь на Курский вокзал; если прямо - все равно на Курский вокзал; если направо - все равно на Курский вокзал. Поэтому иди направо, чтобы уж наверняка туда попасть. - О тщета!

О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа - время от рассвета до открытия магазинов! Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов! Иди, Веничка, иди.

 

Москва. Площадь Курского вокзала.

Ну вот, я же знал, что говорил: пойдешь направо - обязательно попадешь на Курский вокзал. Скучно тебе было в этих проулках, Веничка, захотел ты суеты - вот и получай свою суету...

Да брось ты, - отмахнулся я сам от себя, - разве суета мне твоя нужна? Люди разве твои нужны? Вот ведь Искупитель даже, и даже Маме своей родной, и то говорил: "Что мне до тебя?" А уж тем более мне - что мне до этих суетящихся и постылых.

Я лучше прислонюсь к колонне и зажмурюсь, чтобы не так тошнило...

- Конечно, Веничка, конечно - кто-то запел в высоте так тихо, так ласково-ласково - зажмурься, чтобы не так тошнило.

О! Узнаю! Это опять они! Ангелы Господни! Это вы опять. - Ну, конечно, мы, - и опять так ласково!.. - А знаете что, ангелы? - спросил, тоже тихо-тихо. - Что? - ответили ангелы. - Тяжело мне... - Да, мы знаем, что тяжело, - пропели ангелы. - А ты походи, легче будет, а через полчаса магазин откроется: водка там с девяти, правда, а красненького сразу дадут...

- Красненького? - Красненького, - нараспев повторили ангелы Господни. - Холодненького? - Холодненького, конечно... О, как я стал взволнован!.. - Вы говорите: походи, походи, легче будет. Да ведь и ходить-то не хочется... Вы же сами знаете, каково в моем состоянии - ходить!..

Промолчали на это ангелы. А потом опять запели: - А ты вот чего: ты зайди в ресторан вокзальный. Может, там чего и есть. Там вчера вечером херес был. Не могли же выпить за вечер весь херес!..

- Да, да, да. Я пойду. Я сейчас пойду, узнаю. Спасибо вам, ангелы. И они так тихо пропели: - На здоровье, Веня... А потом так ласково-ласково: - Не стоит... Какие они милые!.. Ну что ж... Идти так идти. И как хорошо, что я вчера гостинцев купил, - не ехать же в Петушки без гостинцев. В Петушки без гостинцев никак нельзя. Это ангелы мне напомнили о гостинцах, потому что те, для кого они куплены, сами напоминают ангелов. Хорошо, что купил... А когда ты их вчера купил? вспомни... иди и вспоминай...

Я пошел через площадь - вернее не пошел, а повлекся. Два или три раза я останавливался и застывал на месте - чтобы унять в себе дурноту. Ведь в человеке не одна только физическая сторона; в нем и духовная сторона есть, и есть - больше того - есть сторона мистическая, сверхдуховная сторона. Так вот, я каждую минуту ждал, что меня, посреди площади, начнет тошнить со всех трех сторон. И опять останавливался и опять застыл.

- Так когда же вчера ты купил свои гостинцы? После охотничьей? Нет, после охотничьей мне было не до гостинцев. Между первым и вторым стаканом охотничьей? Тоже нет. Между ними была пауза в тридцать секунд, а я не сверхчеловек, чтобы в тридцать секунд что-нибудь успеть. Да сверхчеловек и свалился бы после первого стакана охотничьей, так и не выпив второго... Так когда же? Боже милостивый, сколько в мире тайн! Непроницаемая завеса тайн! До кориандровой или между пивом и альб-де-дессертом?

 

Москва. Ресторан Курского вокзала.

Нет, только не между пивом и альб-де-дессертом, там уж решительно не было никакой паузы. А вот до кориандровой - это очень может быть. Скорее даже так: орехи я купил до кориандровой, а уж конфеты - после. А может быть, и наоборот: выпив кориандровой, я...

- Спиртного ничего нет, - сказал вышибала. И оглядел меня всего как дохлую птичку или грязный лютик.

- Нет ничего спиртного! Я, хоть весь и сжался от отчаяния, но все-таки сумел промямлить, что пришел вовсе не за этим. Мало ли зачем я пришел? Может быть, экспресс на Пермь по какой-то причине не хочет идти на Пермь, и вот я сюда пришел: съесть бефстроганов и послушать Ивана Козловского или что-нибудь из "Цырюльника".

Чемоданчик я все-таки взял с собой и, как давеча в подъезде, прижал его к сердцу в ожидании заказа.

Нет ничего спиртного! Царица небесная! Ведь, если верить ангелам, здесь не переводится херес. А теперь - только музыка, да и музыка-то с какими-то песьими модуляциями. Это ведь и в самом деле Иван Козловский поет, я сразу узнал, мерзее этого голоса нет. Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие, но мерзкие у каждого по-своему. Я потому их легко на слух различаю... Ну, конечно, Иван Козловский... "О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков... О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных"... Ну, конечно, Иван Козловский... " О-о-о, для чего тобой я околдо-о-о-ован... Не отвергай"...

- Будете что-нибудь заказывать? - А у вас чего - только музыка? - Почему "только музыка"? Бефстроганов есть, пирожное. Вымя... Опять подступила тошнота. - А херес? - А хересу нет. - Интересно. Вымя есть, а хересу нет! Оччччень интересно. Да. Хересу нет. А вымя есть. И меня оставили. Я, чтобы не очень тошнило, принялся рассматривать люстру над головой. Хорошая люстра. Но уж слишком тяжелая. Если она сейчас сорвется и упадет кому-нибудь на голову - будет страшно больно... Да нет, наверное, даже и не больно: пока она срывается и летит, ты сидишь и, ничего не подозревая, пьешь, например, херес. А как она до тебя долетела - тебя уже нет в живых. Тяжелая это мысль:... ты сидишь, а на тебя сверху - люстра. Очень тяжелая мысль...

Да нет, почему тяжелая?.. Если ты, положим, пьешь херес, если ты сидишь с перепою, и еще не успел похмелиться, а хересу тебе не дают - и тут тебе на голову люстра - вот это уж тяжело... Очень гнетущая это мысль. Мысль, которая не всякому под силу. Особенно с перепою.

А ты бы согласился, если бы тебе предложили такое: мы тебе, мол, принесем сейчас 800 граммов хереса, а за это мы у тебя над головой отцепим люстру и...

-Ну, как, надумали? Будете брать что-нибудь? - Хересу, пожалуйста, 800 граммов. - Да ты уж хорош, как видно! Сказано же тебе русским языком: нет у нас хереса!

- Ну... я подожду... когда будет... - Жди-жди... Дождешься!.. Будет тебе сейчас херес! И опять меня оставили. Я вслед этой женщине посмотрел с отвращением. В особенности на белые чулки безо всякого шва: шов бы меня смерил, может быть, разгрузил бы душу и совесть...

Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновенья, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он малодушен и тих? Почему так?! О, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих боязлив и был бы также ни в чем не уверен: ни в себе ни в серьезности своего места под небом - как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! - всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы прежде мне показали уголок, где не всегда есть место подвигам. "Всеобщее малодушие" - да ведь это спасение ото всех бед, это панацея, это предикат величайшего совершенства! А что касается деятельного склада натуры...

- Кому здесь херес?! Надо мной - две женщины и один мужчина, все трое в белом. Я поднял глаза на них - о, сколько, должно быть, в моих глазах сейчас всякого безобразия и смутности - я это понял по ним, по их глазам, потому что и в их глазах отразилась эта смутность и это безобразие... Я весь как-то сник и растерял душу.

- Да ведь я... почти и не прошу. Ну и пусть, что хересу нет, я подожду... я так...

- Это как то-есть "так"!.. Чего это вы "подождете"?! - Да почти ничего... Я ведь просто еду в Петушки, к любимой девушке (ха-ха! "к любимой девушке"!) - гостинцев вот купил...

Они палачи, ждали, что я еще скажу. - Я ведь... из Сибири, я сирота... Я просто чтобы не так тошнило... хереса хочу.

Зря я это опять про херес, зря! Он их сразу взорвал. Все трое подхватили меня под руки и через весь зал - о, боль такого позора! - через весь зал провели меня и вытолкнули на воздух. Следом за мной чемоданчик с гостинцами; тоже - вытолкнули.

Опять на воздух. О, пустопорожность! О, звериный оскал бытия!

 

Москва. К поезду через магазин.

Что было потом - от ресторана до магазина и от магазина до поезда - человеческий язык не повернется выразить. Я тоже не берусь. А если за это возьмутся ангелы - они просто расплачутся, а сказать от слез ничего не сумеют.

Давайте лучше так - давайте почтим минутой молчания два этих смертных часа. Помни, Веничка, об этих часах. В самые восторженные, в самые искрометные дни своей жизни - помни о них. В минуты блаженств и упоений - не забывай о них. Это не должно повториться. Я обращаюсь ко всем родным и близким, ко всем людям доброй воли, я обращаюсь ко всем, чье сердце открыто для поэзии и сострадания:

"Оставьте ваши занятия. Остановитесь вместе со мной, и почтим минутой молчания то, что невыразимо. Если есть у вас под рукой какой-нибудь завалящий гудок - нажмите на этот гудок.

Так. Я тоже останавливаюсь. Ровно минуту, мутно глядя в вокзальные часы, я стою как столб посреди площади Курского вокзала. Волосы мои то развеваются на ветру, то дыбом встают, то развеваются снова. Такси обтекают меня со всех четырех сторон. Люди - тоже, и смотрят так дико: думают, наверное - изваять его вот так, в назидание народам древности, или не изваять?

И нарушает эту тишину лишь сиплый женский бас, льющийся ниотку-да:

- Внимание! в 8 часов 16 минут из четвертого тупика отправится поезд до Петушков. Остановки: Серп и Молот, Чухлинка, Реутово, Железнодорожная, далее по всем пунктам, кроме Есино,

А я продолжаю стоять. - Повторяю! В 8 часов 16 минут из четвертого тупика отправится поезд до Петушков. Остановки: Серп и Молот, Чухлинка, Реутово, Железнодорожная. Далее - по всем пунктам, кроме Есино.

Ну, вот и все. Минута истекла. Теперь вы все, конечно, набрасываетесь на меня с вопросами: "Ведь ты из магазина, Веничка?"

- Да, говорю я вам, - из магазина. - А сам продолжаю идти в направлении перрона, склонив голову влево.

- Твой чемоданчик теперь тяжелый? Да? А в сердце поет свирель? Ведь правда?

- Ну, это как сказать! - говорю я, склонив голову вправо. - Чемоданчик, точно, очень тяжелый. А насчет свирели говорить еще рано...

- Так что же, Веничка, что же ты все-таки купил? Нам страшно интересно!

- Да ведь я понимаю, что интересно. Сейчас, сейчас перечислю: во-первых, две бутылки кубанской по два шестьдесят две каждая, итого пять двадцать четыре. Дальше: две четвертинки российской, по рупь шестьдесят четыре, итого пять двадцать четыре плюс три двадцать восемь. Восемь рублей пятьдесят две копейки. И еще какое-то красное. Сейчас вспомню. Да - розовое крепкое за рупь тридцать семь.

Так-так-так, - говорите вы, - а общий итог? Ведь все это страшно интересно...

- Сейчас я вам скажу общий итог. - Общий итог девять рублей восемьдесят девять копеек, - говорю я, вступив на перрон. - Но ведь это не совсем общий итог. Я ведь купил еще два бутерброда, чтобы не сблевать.

- Ты хотел сказать, Веничка: "чтобы не стошнило"? Нет, что я сказал, то сказал. Первую дозу я не могу без закуски, потому что могу сблевать. А вот уж вторую и третью могу пить всухую, потому что стошнить может и стошнит, но уже ни за что не сблюю. И так - вплоть до девятой. А там опять понадобится бутерброд.

- Зачем? Опять стошнит? - Да нет, стошнить-то уже ни за что не стошнит, а вот сблевать - сблюю.

Вы все, конечно, на это качаете головами. Я даже вижу - отсюда, с мокрого перрона, - как все вы, рассеянные по моей земле, качаете головами и беретесь иронизировать:

- Как это сложно, Веничка, как это тонко! - Еще бы! - Какая четкость мышления! И это - все, что тебе нужно, чтобы быть счастливым? И больше - ничего?

- Ну как, то-есть, - ничего? - говорю я, входя в вагон. -Было б у меня побольше денег, я взял бы еще пива и пару портвейнов, но ведь...

Тут уж вы совсем принимаетесь стонать. - О-о-о-о, Веничка! О-о-о, примитив! Ну, так что же? Пусть примитив - говорю. И на этом перестаю с вами разговаривать. "Пусть примитив"! А на вопросы ваши я больше не отвечаю. Я лучше сяду, к сердцу прижму чемоданчик, и буду в окошко смотреть. Вот так. "Пусть примитив!" А вы все пристаете:

-Ты чего? Обиделся? - Да нет, - отвечаю. - Ты не обижайся, мы тебе добра хотим. Только зачем ты, дурак, все к сердцу чемодан прижимаешь? Потому что водка там, что ли?

Тут уж я совсем обижаюсь: да причем тут водка? - Граждане пассажиры, наш поезд следует до станции Петушки. Остановки: Серп и Молот, Чухлинка, Реутово, Железнодорожная, далее по всем пунктам, кроме Есино.

В самом деле, причем тут водка? Далась вам эта водка. Да я и в ресторане, если хотите, прижимал его к сердцу, а водки там еще не было. И в подъезде, если помните, - тоже прижимал, а водкой там еще и не пахло!.. Если уж вы хотите все знать,- я вам все расскажу, погодите только. Вот похмелюсь на Серпе и Молоте, и

 

Москва - Серп и Молот.

и тогда все, все расскажу. Потерпите. Ведь я-то терплю! Ну, конечно, все они считают меня дурным человеком. По утрам и с перепою я сам о себе такого же мнения. Но ведь нельзя же доверять мнению человека, который еще не успел похмелиться! Зато по вечерам - какие во мне бездны! - если, конечно, хорошо набраться за день - какие бездны во мне по вечерам!

Но - пусть. Пусть я дурной человек. Я вообще замечаю: если человеку по утрам бывает скверно, а вечером он полон замыслов, и грез и усилий - он очень дурной, этот человек. Утром плохо, вечером хорошо - верный признак дурного человека. Вот уж если наоборот - если по утрам человек бодрится и весь в надеждах, а к вечеру его одолевает изнеможение - это уж точно человек дрянь, деляга и посредственность. Гадок мне этот человек. Не знаю как вам, а мне гадок.

Конечно, бывают и такие, кому одинаково любо и утром, и вечером, и восходу они рады, и заходу тоже рады, - так это уж просто мерзавцы, о них и говорить-то противно. Ну уж, а если кому одинаково скверно - и утром, и вечером, - тут уж я не знаю, что и сказать, это уж конченый подонок и мудозвон. Потому что магазины у нас работают до девяти, а Елисеевский - тот даже до одиннадцати, и если ты не подонок, ты всегда сумеешь к вечеру подняться до чего-нибудь, до какой-нибудь пустяшной бездны...

Итак, что же я имею? Я вынул из чемоданчика все, что имею, и все ощупал: от бутерброда до розового крепкого за рупь тридцать семь. Ощупал - и вдруг затомился я весь и поблек... Господь, вот Ты видишь, чем я обладаю. Но разве это мне нужно? Разве по этому тоскует моя душа? Вот что дали мне люди взамен того, по чему тоскует душа! А если б они мне дали того, разве нуждался бы я в этом? Смотри, Господи, вот: розовое крепкое за рупь тридцать семь...

И весь в синих молниях, Господь мне ответил: - А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны.

- Вот-вот! - отвечал я в восторге. -Вот и мне, и мне тоже - желанно мне это, но ничуть не нужно!

- Ну, раз желанно, Веничка, так и пей, - тихо подумал я, но все медлил. Скажет мне Господь еще что-нибудь или не скажет?

Господь молчал. Ну, хорошо. Я взял четвертинку и вышел в тамбур. Так. Мой дух томился в заключении четыре с половиной часа, теперь я выпущу его погулять. Есть стакан и есть бутерброд, чтобы не стошнило. И есть душа, пока еще чуть приоткрытая для впечатлений бытия. Раздели со мной трапезу, Господи!

 

Серп и Молот - Карачарово.

И немедленно выпил.

 

Карачарово - Чухлинка.

А выпив - сами видите, как долго я морщился и сдерживал тошноту, сколько чертыхался и сквернословил. Не то пять минут, не то семь минут, не то целую вечность - так и метался в четырех стенах, ухватив себя за горло: и умолял Бога моего не обижать меня.

И до самого Карачарова, от Серпа и Молота до Карачарова, мой Бог не мог расслышать мою мольбу. - выпитый стакан то клубился где-то между чревом и пищеводом, то взметался вверх, то снова опадал. Это было как Везувий, Геркуланум и Помпея, как первомайский салют в столице моей страны. И я страдал и молился.

И вот только у Карачарова мой Бог расслышал и внял. Все улеглось и притихло. А уж если у меня что-нибудь притихнет и уляжется, так это бесповоротно. Будьте уверены. Я уважаю природу, было бы некрасиво возвращать природе ее дары... Да.

Я кое-как пригладил волосы и вернулся в вагон. Публика посмотрела в меня почти безучастно, круглыми и как будто ничем не занятыми глазами...

Мне это нравится. Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в меня чувство законной гордости. Можно себе представить, какие глаза там. Где все продается и все покупается... глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза... Девальвация, безработица, пауперизм... Смотрят исподлобья, с неутихающей заботой и мукой - вот какие глаза в мире Чистогана...

Зато у моего народа - какие глаза! Они постоянно навыкате, но никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла - но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной. В дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий - эти глаза не сморгнут. Им все божья роса...

Мне нравится мой народ. Я счастлив, что родился и возмужал под взглядами этих глаз. Плохо только вот что: вдруг да они заметили, что я сейчас там на площадке выделывал?.. Кувыркался из угла в угол, как великий трагик Федор Шаляпин, с рукою на горле, как будто меня что душило?

Ну да впрочем, пусть. Если кто и видел - пусть. Может, я там что репетировал? Да... В самом деле. Может, я играл в бессмертную драму "Отелло, мавр венецианский"? Играл в одиночку и сразу во всех ролях? Я, например, изменил себе, своим убеждениям: вернее, я стал подозревать себя в измене самому себе и своим убеждениям: я себе нашептал про себя - о, такое нашептал! - и вот я, возлюбивший себя за муки, как самого сабя, - я принялся себя душить. Схватил себя за горло и душу. Да мало ли что я там делал?

Вот - справа, у окошка - сидят двое. Один такой тупой-тупой и в телогрейке. А другой такой умный-умный и в коверкотовом пальто. И пожалуйста - никого не стыдятся, наливают и пьют. Не выбегают в тамбур и не заламывают рук. Тупой-тупой выпьет, крякнет и говорит: "А! Хорошо пошла, курва!" А умный-умный выпьет и говорит: "Транс-цен-ден-тально!" И таким праздничным голосом! Тупой-тупой закусывает и говорит: "Заку-уска у нас сегодня - блеск! Закуска типа "я вас умоляю!" А умный-умный жует и говорит: "Да-а-а... Транс-цен-ден-тально!" Поразительно! Я вошел в вагон и сижу, страдаю от мысли, за кого меня приняли - мавра или не мавра? Плохо обо мне подумали, хорошо ли? А эти - пьют горячо и открыто, как венцы творения, пьют с сознанием собственного превосходства над миром... "Закуска типа "я вас умоляю"!"...Я, похмеляясь утром, прячусь от неба и земли, потому что это интимнее всякой интимности!.. До работы пью - прячусь. Во время работы пью - прячусь... а эти: "Транс-цен-ден-тально!"

Мне очень вредит моя деликатность, она исковеркала мне мою юность. Мое детство и отрочество... Скорее так: скорее это не деликатность, а просто я безгранично расширил сферу интимного - сколько раз это губило меня...

Вот сейчас я вам расскажу. Помню, лет десять тому назад я поселился в Орехово-Зуево. К тому времени, как я поселился, в моей комнате уже жило четверо, я стал у них пятым. Мы жили душа в душу, и ссор не было никаких. Если кто-нибудь хотел пить портвейн, он вставал и говорил: "Ребята, я хочу пить портвейн". А все говорили: "Хорошо. Пей портвейн. Мы тоже будем с тобой пить портвейн". Если кого-нибудь тянуло на пиво, всех тоже тянуло на пиво.

Прекрасно. Но вдруг я стал замечать, что эти четверо как-то отстраняют меня от себя, как-то шепчутся, на меня глядя, как-то смотрят за мной, если я куда пойду. Странно мне было это и даже чуть тревожно... И на их физиономиях я читал ту же озабоченность и будто даже страх... "В чем дело? - терзался я, - отчего это так?"

И вот - наступил вечер, когда я понял, в чем дело и отчего это так. Я, помнится, в этот день даже и не вставал с постели: я выпил пива, и затосковал. Просто: лежал и тосковал.

И вижу: все четверо потихоньку меня обсаживают - двое сели на стулья у изголовья, а двое в ногах. И смотря мне в глаза, смотря с упреком, смотрят с ожесточением людей, не могущих постигнуть какую-то заключенную во мне тайну... Не иначе, как что-то случилось.

- Послушай-ка, - сказали они, - ты это брось. - Что "брось"?.. - я изумился и чуть привстал. - Брось считать, что ты выше других... что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред...

- Да с чего вы взяли!.. - А вот с того и взяли. Ты пиво сегодня пил?

 

Чухлинка - Кусково.

- Пил. - Много пил? - Много. - Ну так вставай и иди. - Да куда "иди"? - Будто не знаешь! Получается так - мы мелкие козявки и подлецы, а ты Каин и Манфред...

- Позвольте, - говорю, - я этого не утверждал... - Нет, утверждал. Как ты поселился к нам - ты каждый день это утверждаешь. Не словом, но делом. Даже не делом, а отсутствием этого дела. Ты негативно это утверждаешь...

- Да какого "дела"? Каким "отсутствием"? - я уж от изумления совсем глаза распахнул...

- Да известно какого дела. По ветру ты не ходишь - вот что. Мы сразу почувствовали: что-то неладно. С тех пор как ты поселился, мы никто ни разу не видели, чтобы ты в туалет пошел. Ну, ладно, по большой нужде еще ладно! Но ведь ни разу даже по малой... даже по малой!

И все это было сказано без улыбки, тоном до смерти оскорбленным - Нет, ребята, вы меня неправильно поняли... - Нет, мы тебя правильно поняли... - Да нет же, не поняли. Не могу же я, как вы: встать с постели, сказать во всеуслышание: "Ну, ребята, я...ать пошел!" или "Ну, ребята, я...ать пошел!" Не могу же я так...

- Да почему же ты не можешь! Мы - можем, а ты - не можешь! Выходит, ты лучше нас! Мы грязные животные, а ты, как лилея!..

- Да нет же... Как бы это вам объяснить... - Нам нечего объяснять... нам все ясно. - Да вы послушайте... поймите же... в этом мире есть вещи... - Мы не хуже тебя знаем, какие есть вещи, а каких вещей нет... И я никак не мог их ни в чем. Они своими угрюмыми взглядами пронзали мне душу... Я начал сдаваться...

- Ну, конечно, я тоже могу... я тоже мог бы... - Вот-вот. Значит, ты - можешь, как мы. А мы, как ты - не можем. Ты, конечно, все можешь, а мы ничего не можем. Ты Манфред, ты Каин, а мы как плевки у тебя под ногами...

- Да нет, нет. - Тут уж я совсем запутался. - В этом мире есть вещи... есть такие сферы... нельзя же так просто: встать и пойти. Потому что самоограничение, что ли?.. есть такая заповеданность стыда, со времен Ивана Тургенева... и потом - клятва на Воробьевых горах... И после этого встать и сказать: "Ну, ребята,...." Как-то оскорбительно... Ведь если у кого щепетильное сердце...

Они, все четверо, глядели на меня уничтожающе. Я пожал плечами и безнадежно затих.

- Ты это брось про Ивана Тургенева. Говори, да не заговаривайся, сами читали. А ты лучше вот что скажи: ты пиво сегодня пил?

- Пил. - Сколько кружек? - Две больших и одну маленькую. - Ну, так вставай и иди. Чтобы мы все видели, что ты пошел. Не унижай нас и не мучь. Вставай и иди.

Ну что ж, я встал и пошел. Не для того, чтобы облегчить себя. Для того, чтобы их облегчить. А когда вернулся, один из них мне сказал: "С такими позорными взглядами ты вечно будешь одиноким и несчастным".

Да. И он был совершенно прав. Я знаю многие замыслы Бога, но для чего он вложил в меня столько целомудрия, я до сих пор так и не знаю. А это целомудрие - самое смешное! - это целомудрие толковалось так навыворот, что мне отказыли даже в самой элементарной воспитанности.

Например, в Павлово-Посаде. Меня подводят к дамам и представляют так:

- А вот это тот самый знаменитый Веничка Ерофеев. Он знаменит очень многим. Но больше всего, конечно, тем знаменит, что за всю свою жизнь ни разу не пукнул...

- Как! Ни разу!! - удивляются дамы и во все глаза меня рассматривают. - Ни ра-зу!!

Я, конечно, начинаю конфузиться. Я не могу при дамах не конфузиться. Я говорю:

- Ну, как то есть ни разу! Иногда... все-таки... - Как!! - еще больше удивляются дамы. - Ерофеев - и... странно подумать!.. "Иногда все-таки!"

Я от этого окончательно теряюсь, я говорю примерно так: - Ну... а что в этом такого я же... это ведь - пукнуть - это ведь так ноуменально... Ничего в этом феноменального нет - в том, чтобы пукнуть...

- Вы только подумайте! - обалдевают дамы. А потом трезвонят по всей петушинской ветке: "Он все это делает вслух, и говорит, что это не плохо он делает! Что это он делает хорошо!

Ну, вот видите. И так всю жизнь. Всю жизнь довлеет надо мной этот кошмар - кошмар, заключающийся в том, что понимают тебя не превратно, нет - "превратно" бы еще ничего! - но именно строго наоборот, то есть совершенно по-свински, то есть антиномично.

Я многое мог бы рассказать по этому предмету, но если я буду рассказывать все - я растяну до самых Петушков. А лучше я не буду рассказывать все, а только один-единственный случай, потому что он самый свежий: о том, как неделю тому назад меня сняли с бригадирского поста за "внедрение порочной системы индивидуальных графиков". Все наше московское управление сотрясается от ужаса, стоит им вспомнить об этих графиках. А чего же тут ужасного, казалось бы!

Да! Где это мы сейчас едем?.. Кусково! Мы чешем без остановки через Кусково! По такому случаю следовало бы мне еще раз выпить, но я лучше сначала вам расскажу,

 

Кусково - Новогиреево.

а потом уж пойду и выпью. Итак. Неделю тому назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад - назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что я вводил, так поперли меня все-таки не за крутые перемены.

Дело началось проще. До меня наш производственный процесс выглядел следующим образом: с утра мы садились и играли в сику, на деньги (вы умеете играть в сику?). Так. Потом вставали, разматывали барабан с кабелем, и кабель укладывали под землю. А потом - известное дело: садились, и каждый по-своему убивал свой досуг, ведь все-таки у каждого своя мечта и свой темперамент: один - вермут пил, другой, кто попроще - одеколон "Свежесть", а кто с претензией - пил коньяк в международном аэропорту Шереметьево. И ложились спать.

А наутро так: сначала садились и пили вермут. Потом вставали и вчерашний кабель вытаскивали из-под земли и выбрасывали, потому что он уже весь мокрый был, конечно. А потом - что же? - потом садились играть в сику, на деньги. Так и ложились спать, не доиграв.

Рано утром уже будили друг друга: "Леха! Вставай в сику играть!" "Славик, вставай доигрывать вчерашнюю сику!" Вставали, доигрывали в сику. А потом - ни свет, ни заря, ни "Свежести" не попив, ни вермуту, хватали барабан с кабелем и начинали его разматывать, чтобы он до завтра отмок и пришел в негодность. А уж потом - каждый за свой досуг, потому что у каждого свои идеалы. И так все сначала.

Став бригадиром, я упростил этот процесс до мыслимого предела. Теперь мы делали вот как: один день играли в сику, другой - пили вермут, на третий день опять в сику, на четвертый - опять вермут. А тот, кто с интеллектом - тот и вовсе пропал в аэропорту Шереметьево: сидел и коньяк пил. Барабана мы, конечно, и пальцем не трогали, - да если бы я и предложил барабан тронуть, они все рассмеялись бы, как боги, а потом били бы меня кулаками по лицу, ну а потом разошлись бы: кто в сику играть, на деньги, кто вермут пить, а кто "Свежесть".

И до времени все шло превосходно: мы им туда раз в месяц посылали соцобязательства, а они нам жалованье два раза в месяц. Мы, например, пишем: по случаю предстоящего столетия обязуемся покончить с производственным травматизмом. Или так: по случаю славного столетия добъемся того, чтобы каждый шестой обучался заочно в высшем учебном заведении... А уж какой там травматизм и заведения, если мы за сикой белого света не видим, и нас всего пятеро!

О, свобода и равенство! О, братство и иждивенчество! О, сладость неподотчетности! О, блаженнейшее время в жизни моего народа - время от открытия и до закрытия магазинов!

Отбросив стыд и дальние заботы, мы жили исключительно духовной жизнью. Я расширял им кругозор по мере сил, и им очень нравилось, когда я им его расширял: особенно во всем, что касается Израиля и арабов. Тут они были в совершенном восторге - восторге от Израиля, в восторге от арабов, и от Голанских высот в особенности. А Аббэ Эбан и Моше Даян с языка у них не сходили. Приходят они утром с блядок, например, а один у другого спрашивает: "Ну как? Нинка из 13-ой комнаты даян эбан? А тот отвечает с самодовольною усмешкою: "Куда ж она, падла, денется? Конечно, даян."

А потом (слушайте), а потом, когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать "Соловьиный сад", поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плеча и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им: "Очень своевременная книга, - сказал, - вы прочтете ее с большой пользой для себя". Что ж? они прочли. Но, вопреки всему, она на них сказалась удручающе: во всех магазинах вермут был забыт, международный аэропорт Шереметьево был забыт, - и восторжествовала "Свежесть", все пили только "Свежесть".

О, беззаботность! О, птицы небесные, не собирающие в житницы! О, краше Соломона одетые полевые лилии! - Они выпили всю "Свежесть" от станции Долгопрудная до международного аэропорта Шереметьево!

И вот тут-то меня озарило" да ты просто бестолочь, Веничка, ты круглый дурак; вспомни, ты читал у какого-то мудреца, что Господь Бог заботится только о судьбе принцев, предоставляя о судьбе народов заботиться принцам. А ведь ты бригадир и, стало быть, "маленький принц". Где же твоя забота о судьбе твоих народов? Да смотрел ли ты в души этих паразитов, в потемки душ этих паразитов? Диалектика сердца этих четверых мудаков - известна ли тебе? Если б была известна, тебе было б понятнее, что общего у "Соловьиного сада" со "Свежестью" и почему "Соловьиный сад" не сумел ужиться ни с сикой, ни с вермутом, тогда как с ними прекрасно уживались и Моше Даян и Аббэ Эбан!..

И вот тогда-то я ввел свои пресловутые "индивидуальные графики", за которые меня, наконец, и поперли...

 

Новогиреево - Реутово.

Сказать ли вам, что это были за графики? Ну, это очень просто: на веленевой бумаге, черной тушью, рисуются две оси - одна ось горизонтальная, другая вертикальная. На горизонтальной откладываются последовательно все рабочие дни истекшего месяца, а на вертикальной - количество выпитых граммов, и перерасчете на чистый алкоголь. Учитыввалось, конечно, только выпитое на производстве и до него, поскольку выпитое вечером - величина для всех более или менее постоянная и для серьезного исследователя не может представить интереса.

Итак, по истечении месяца рабочий подходит ко мне с отчетом: в такой-то день выпито того-то и столько-то, в другой - столько-то и того-то. А я, черной тушью и на веленевой бумаге, изображаю все это красивою диаграммою. Вот, полюбуйтесь, например, это линия комсомольца Виктора Тотошкина:

 

А это Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936 г., потрепанный старый хрен:

 

А вот уж это - ваш покорный слуга, экс-бригадир монтажников ПТУСа - автор поэмы "Москва - Петушки"

 

Ведь правда, интересные линии. Даже для самого поверхностного взгляда - интересные? У одного - Гималаи, Тироль, бакинские промыслы или даже верх Кремлевской стены, которую я, впрочем, никогда не видел. У другого: предрассветный бриз на реке Кама, тихий всплеск и бисер фонарной ряби. У третьего - биение гордого сердца, песня о буревестнике и девятый вал. И все это - если видеть только внешнюю форму линий.

А тому, кто пытлив (ну вот мне, например), эти линии выбалтали все, что только можно выболтать о человеке и о человеческом сердце: все его качества, от сексуальных до деловых, все его ущербы, деловые и сексуальные. И степень его уравновешенности, и способность к предательству, и все тайны подсознательного, если только были эти тайны.

Душу каждого мудака я теперь рассматривал со вниманием, пристально и в упор. Но не очень долго рассматривал: в один злосчастный день у меня со стола исчезли все мои диаграммы. Оказалось: эта старая шпала, Алексей Блиндяев, член КПСС с 1936 г., в тот день отсылал в управление наше новое соцобязательство, где все мы клялись по случаю предстоящего столетия быть в быту такими же, как на производстве - и, сдуру ли или спьяну, он в тот же конверт вложил и мои индивидуальные графики.

Я, как только заметил пропажу, выпил и схватился за голову. А там, в управлении, тоже - получили пакет, схватились за голову, выпили и в тот же день въежали на москвиче в расположение нашего участка. Что они обнаружили, вломившись к нам в контору? они ничего не обнаружили, кроме Лехи и Стасика: Леха дремал на полу, свернувшись клубочком, а Стасик блевал. В четверть часа все было решено: моя звезда, вспыхнувшая на четыре недели, закатилась. Распятие совершилось - ровно через тридцать дней после вознесения. Один только месяц от моего Тулона до моей Елены. Короче, они меня разжаловали, а на место мое назначили Алексея Блиндяева, этого дряхлого придурка, члена КПСС с 1936 г. А он, тут же после назначения, проснулся на своем полу, попросил у них рупь - они ему рупь не дали. Стасик перестал блевать и тоже попросил рупь - они и ему не дали. Попили красного вина, сели в свой москвич и уехали обратно.

И вот - я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу, и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы - по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть пидорастом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я - не такой.

Как бы то ни было - меня поперли. Меня, вдумчивого принца - аналитика, любовно перебирающего души своих людей, меня - снизу - сочли штрейкбрехером и коллаборационистом, а сверху - лоботрясом с неуравновешенной психикой. Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить. "Верхи не могли, а низы не хотели". Что это предвещает, знатоки истинной философии истории? Совершенно верно: в ближайший же аванс меня будут физдить, по законам добра и красоты, а ближайший аванс - послезавтра, а значит - послезавтра меня измудохают.

- Фффу! - Кто сказал "Фффу"? Это, вы, ангелы, сказали "Фффу"? - Да, это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!! - Да, как же, посудите сами, как не ругаться! Весь этот житейский вздор так надломил меня, что я с того самого дня не просыхаю. Я и до этого не сказать, чтоб очень просыхал, но во всяком случае, я хоть запоминал, что я пью и в какой последовательности, а теперь и этого не могу упомнить... У меня все полосами, все в жизни как-то полосами: то не пью неделю подряд, то пью потом 40 дней, потом опять четыре дня не пью, а потом опять шесть месяцев пью без единого роздыха... Вот и теперь...

- Мы понимаем, мы все понимаем. Тебя оскорбили, и твое прекрасное сердце...

Да, да, в тот день мое прекрасное сердце целых полчаса боролось с рассудком. Как в трагедиях Пьера Корнеля, поэта-лауреата: долг борется с сердечным влечением. Только у меня наоборот: сердечное влечение боролось с рассудком и долгом. Сердце мне говорило: "Тебя обидели, тебя сравняли с говном. Поди, Веничка, и напейся. Встань и поди напейся как сука". Так говорило мое прекрасное сердце. А мой рассудок? он брюзжал и упорствовал" "Ты не встанешь, Ерофеев, ты никуда не пойдешь и ни капли не выпьешь". А сердце на это: "Ну ладно, Веничка, ладно. Много пить не надо, не надо напиваться как сука: а выпей четыреста грамм и завязывай". "Никаких грамм!" - отчеканивал рассудок. - "Если уж без этого нельзя, поди и выпей три кружки пива; а о граммах своих, Ерофеев, и помнить забудь." А сердце заныло: "Ну хоть двести грамм. Ну...

 

Реутово - Никольское.

ну, хоть сто пятьдесят..." И тогда рассудок: "Ну, хорошо, Веня, - сказал, - хорошо, выпей сто пятьдесят, только никуда не ходи, сиди дома..."

Что же вы думаете? Я выпил сто пятьдесят и усидел дома? Ха-ха. Я с этого дня пил по тысяче пятьсот каждый день, чтобы усидеть дома, и все-таки не усидел. Потому что на шестой день размок уже настолько, что исчезла грань между рассудком и сердцем, и оба в голос мне затвердили: "Поезжай, поезжай в Петушки! В Петушках - твое спасение и радость твоя, поезжай."

"Петушки" - это место, где не умолкают птицы, ни днем, ни ночью, где ни зимой, ни летом не отцветает жасмин. Первородный грех - может, он и был - там никого не тяготит. Там даже у тех, кто не просыхает по неделям, взгляд бездонен и ясен..."

"Там каждую пятницу, ровно в одиннадцать, на вокзальном перроне, меня встречает эта девушка с глазами белого цвета, - белого, переходящего в белесый, - эта любимейшая из потаскух, эта белобрысая дьяволица. А сегодня пятница, и меньше чем через два часа будет ровно одиннадцать, и будет она, и будет вокзальный перрон, и этот белесый взгляд, в котором нет ни совести, ни стыда. Поезжайте со мной - о, вы такое увидите!.."

"Да и что я оставил - там, откуда уехал и еду? Пару дохлых портянок и казенные брюки, плоскогубцы и рашпиль, аванс и накладные расходы, - вот что оставил! А что впереди? что в Петушках на перроне? - а на перроне рыжие ресницы, опущенные ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы. А после перрона - зверобой и портвейн, блаженства и корчи, восторги и судороги. Царица небесная, как далеко еще до Петушков!"

"А там, за Петушками, где сливается небо и земля, и волчица воет на звезды, - там совсем другое, но то же самое: там в дымных и вшивых хоромах, неизвестный этой белесой, распускается мой младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву "ю" и за это ждет от меня орехов. Кому из вас в три года была знакома буква "ю"? Никому: вы и теперь-то ее толком не знаете. А вот он - знает,и никакой за это награды не ждет, кроме стакана орехов.

- Помолитесь, ангелы, за меня. Да будет светел мой путь, да не преткнусь о камень, да увижу город, по которому столько томился. А пока - вы уж простите меня - пока присмотрите за моим чемоданчиком, я на десять минут отлучусь. Мне нужно выпить кубанской, чтобы не угасить порыв.

И вот - я снова встал и через половину вагона прошел на площадку.

И пил уже не так, как пил у Карачарова, нет, теперь я пил без тошноты и без бутерброда, из горлышка, запрокинув голову, как пианист, и с сознанием величия того, что еще только начинается и чему еще предстоит быть.

 

Никольское - Салтыковская.

- Не в радость обратятся тебе эти тринадцать глотков, - подумал я делая тринадцатый глоток.

- Ты ведь знаешь и сам, что вторая по счету утренняя доза, если ее пить из горлышка, - омрачает душу, пусть ненадолго, только до третьей дозы, выпитой из стакана, - но все-таки омрачает. Тебе ли этого не знать?

- Ну, пусть. Пусть светел твой завтрашний день. Пусть твое завтра будет еще светлее. Но почему же смущаются ангелы, чуть только ты заговоришь о радостях на петушинском перроне и после?

- Что ж они думают? - Что меня там никто не встретит? или поезд повалится под откос? или в Купавне высадят контролеры? или где-нибудь у 105-го километра я задремлю от вина, и меня, сонного, удавят, как мальчика? или зарежут, как девочку? Почему же ангелы смущаются и молчат? Мое завтра светло. Да. Наше завтра светлее, чем наше вчера и наше сегодня. Но кто поручится, что наше послезавтра не будет хуже нашего позавчера?

- Вот-вот! Ты хорошо это, Веничка, сказал. Наше завтра и так далее. Очень складно и умно ты это сказал, ты редко говоришь так складно и умно.

- И вообще, мозгов в тебе не очень много. Тебе ли, опять же, этого не знать? Смирись, Веничка, хотя бы на том, что твоя душа вместительнее ума твоего. Да и зачем тебе ум, если у тебя есть совесть и сверх того еще вкус? Совесть и вкус - это уже так много, что мозги становятся прямо излишними.

- А когда ты в первый раз заметил, Веничка, что ты дурак? - А вот когда. Когда я услышал одновременно сразу два полярных упрека: и в скучности, и в легкомыслии. Потому что если человек умен и скучен, он не опустится до легкомыслия. А если он легкомысленен, да умен - он скучным быть себе не позволит. А вот я, рохля, как-то сумел сочетать.

И сказать, почему? Потому что я болен душой, но не подаю и вида. Потому что с тех пор, как помню себя, я только и делаю, что симулирую душевное здоровье, каждый миг, и на это расходую все (все без остатка) и умственные, и физические, и какие угодно силы. Вот оттого и скушен. Все, о чем вы говорите, все, что повседневно вас занимает, мне бесконечно постороннее. Да. А о том, что меня занимает, - об этом никогда и никому не скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может еще отчего, но все-таки - ни слова.

- Помню, еще очень давно, когда при мне заводили речь или спор о каком-нибудь вздоре, я говорил: "Э! И хочется это вам толковать об этом вздоре!" А мне удивлялись и говорили: "Какой же это вздор? Если и это вздор, то что же тогда не вздор?" А я говорил: "О, не знаю, не знаю! Но есть."

- Я не утверждаю, что теперь - мне истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть.

- И я смотрю и вижу, и поэтому скорбен. И я не верю, чтобы кто-нибудь еще из вас таскал в себе это горчайшее месиво - из чего это месиво сказать затруднительно, да вы все равно не поймете - но больше всего в нем "скорби" и "страха". Назовем хоть так. Вот: "скорби" и "страха" больше всего, и еще немоты. И каждый день с утра, "мое прекрасное сердце" источает этот настой и купается в нем до вечера. У других, я знаю, у других это случается, если кто-нибудь вдруг умрет, если самое необходимое существо на свете вдруг умрет. Но у меня-то ведь это вечно! - хоть это-то поймите!

- Как же не быть мне скушным и как же не пить кубанскую. Я это право заслужил. Я знаю лучше, чем вы, что "мировая скорбь" - не фикция, пущенная в оборот старыми литераторами, потому что я сам ношу ее в себе и знаю, что это такое, и не хочу этого скрывать. Надо привыкнуть смело, в глаза людям говорить о своих достоинствах. Кому же, как не нам самим, знать, до какой степени мы хороши?

- К примеру: вы видели "Неутешное горе" Крамского? Ну, конечно, видели. Так вот, если бы у нее, у этой оцепеневшей княгини или боярыни, какая-нибудь кошка уронила бы в эту минуту на пол что-нибудь такое - ну, фиал из севрского фарфора, - или, положим, разорвала бы в клочки какой-нибудь пеньюар немыслимой цены, - что ж она? стала бы суматошиться и плескать руками? Никогда бы не стала, потому что все это для нее вздор, потому что, на день или на три, но теперь она "выше всяких пеньюаров и кошек и всякого севра"!

Ну, так как же? Скушна эта княгиня? - Она невозможно скушна и еще бы не была скушна! Она легкомысленна? - В высшей степени легкомысленна!

- Вот так и я. Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг? Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее всякого дерьма? Отчего я и дурак, и демон, и пустомеля разом?

- Вот и прекрасно, что вы все поняли. Выпьем за понимание - весь этот остаток кубанской, из горлышка, и немедленно выпьем.

- Смотрите, как это делается!..

 

Салтыковская - Кучино.

Остаток кубанской еще вздымался недалеко от горла, и поэтому, когда мне сказали с небес:

- Зачем ты все допил, Веня? Это слишком много... Я от удушья едва сумел им ответить: - Во всей земле... во всей земле, от самой Москвы и до самых Петушков - нет такого, что было бы для меня слишком многим... И чего вам бояться за меня, небесные ангелы?..

 

- Мы боимся, что ты опять... - Что я опять начну выражаться? О, нет, нет, я просто не знал, что вы постоянно со мной, я и раньше не стал бы... Я с каждой минутой все счастливей... и если теперь начну сквернословить, то как-нибудь счастливо... как в стихах у германских поэтов: "Я покажу вам радугу! или "Идите к жемчугам!" и не больше того... Какие вы глупые-глупые!..

- Нет, мы не глупые, мы просто боимся, что ты опять не доедешь...

- До чего не доеду?!.. До них, до Петушков - не доеду? До нее не доеду? - до моей бесстыжей царицы с глазами, как облака?.. Какие смешные вы...

- Нет, мы не смешные, мы боимся, что ты до него не доедешь, и он останется без орехов...

- Ну что вы, что вы! Пока я жив... что вы! В прошлую пятницу - верно, в прошлую пятницу она не пустила меня к нему поехать... Я раскис, ангелы, в прошлую пятницу, я на белый живот ее загляделся, круглый, как небо и земля... Но сегодня - доеду, если только не подохну, убитый роком... Вернее - нет, сегодня я не доеду, сегодня я буду у ней, я буду до утра пастись между лилиями, а вот уж завтра...

- Бедный мальчик... - вздохнули ангелы. - "Бедный мальчик"? Почему это "бедный"? А вы скажите, ангелы, вы будете со мной до самых Петушков? Да? Вы не отлетите?

- О нет, до самых Петушков мы не можем... Мы отлетим, как только ты улыбнешься... Ты еще ни разу сегодня не улыбнулся, как только улыбнешься в первый раз - мы отлетим... и уже будем покойны за тебя...

- И там, на перроне, встретите меня, да? - Да, там мы тебя встретим... - Прелестные существа эти ангелы! Только почему это "бедный мальчик"? Он нисколько не бедный! Младенец, знающий букву "ю", как свои пять пальцев, младенец, любящий отца, как самого себя, - разве нуждается в жалости?

Ну, допустим, он болен был в позапрошлую пятницу, и все там были за него в тревоге... Но ведь он тут же пошел на поправку - как только меня увидел!.. Да, да... Боже милостивый, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось и ничего никогда не случалось!..

Сделай так, Господи, чтобы он, если даже и упал бы с крыльца или печки, не сломал бы ни руки своей, ни ноги. Если нож или бритва попадутся ему на глаза - пусть он ими не играет, найди ему другие игрушки, Господь. Если мать его затопит печку - он очень любит, когда его мать затопляет печку - оттащи его в сторону, если сможешь. Мне больно подумать, что он обожжется... А если и заболеет, - пусть как только меня увидит, пусть сразу идет на поправку...

Да, да, когда я в прошлый раз приехал, мне сказали: он спит. Мне сказали: он болен и лежит в жару. Я пил лимонную у его кроватки, и меня оставили с ним одного. Он и в самом деле был в жару, и даже ямка на щеке вся была в жару, и было диковинно, что вот у такого ничтожества еще может быть жар...

Я выпил три стакана лимонной, прежде, чем он проснулся и посмотрел на меня и на четвертый стакан, у меня в руке... Я долго тогда беседовал с ним и говорил:

- Ты... знаешь что, мальчик? ты не умирай... ты сам подумай (ты ведь уже рисуешь буквы, значит можешь думать сам): очень глупо умереть, зная только одну букву "ю" и ничего больше не зная... Ты хоть сам понимаешь, что это глупо?..

- Понимаю, отец... И как он это сказал! И все, что они говорят - вечно живущие ангелы и умирающие дети - все это так значительно, что я слова их пишу длинными курсивами, а все, что мы говорим - махонькими буковками, потому что это более или менее чепуха. "П о н и м а ю о т е ц!"...

- Ты еще встанешь, мальчик, и будешь снова плясать под мою "поросячью фарандэлу" - понимаешь? Когда тебе было два года, ты под нее плясал. Музыка отца и слова его же. "Там такие милые, смешные чер-тенят-ки цапали - царапали - кусали мне жи-во-тик..." А ты, подпершись одной рукой, а другой платочком размахивая, прыгал, как крошечный дурак... "С фе-вра-ля я хныкала и вякала, на исхо-де августа ножки про-тяну-ла..." Ты любишь отца, мальчик?

- Очень люблю... - Ну вот и не умирай... Когда ты не умрешь и поправишься, ты мне снова чего-нибудь спляшешь... Только нет, мы фарандэлу плясать не будем. Там есть слова, не идущие к делу... "На исхо-де ав-густа ножки протянула..." Это не годится. Гораздо лучше вот что: "Раз-два-туфли-одень-ка-как-те-бе-не-стыдно-спать?"... У меня особые причины любить эту гнусность...

Я допил свой четвертый стакан и разволновался: - Когда тебя нет, мальчик, я совсем одинок... Ты понимаешь?.. ты бегал в лесу этим летом, да?.. И, наверное, помнишь, какие там сосны?.. Вот и я, как сосна... Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая, вот и я тоже... Она, как я, - смотрит только в небо, а что у нее под ногами - не видит и видеть не хочет... Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я - пока не рухну, вечно буду зеленым...

- Зеленым, - отозвался младенец. - Ну вот, например, одуванчик. Он все колышется и облетает от ветра, и грустно на него глядеть... Вот и я: разве я не облетаю? разве не противно глядеть, как я целыми днями все облетаю, да облетаю?..

- Противно, - повторил за мной младенец и блаженно заулыбался... Вот и я теперь: вспоминаю его "П р о т и в н о" и улыбаюсь, тоже блаженно. И вижу: мне издали кивают ангелы - и отлетают от меня, как обещали.

 

Кучино - Железнодорожная.

Но сначала все-таки к ней. Сначала - к ней! Увидеть ее на перроне, с косой от попы до затылка, и от волнения зардеться, и вспыхнуть, и напиться в лежку, и пастись, пастись между лилиями - ровно столько, чтобы до смерти изнемочь!

Принеси запястья, ожерелья, Шелк и бархат, жемчуг и

алмазы, Я хочу одеться королевой, Потому что мой король вернулся!

Эта девушка вовсе не девушка! Эта искусительница - не девушка, а баллада ля бемоль мажор! Эта женщина, эта рыжая стервоза - не женщина, а волхование! Вы спросите: да где ты, Веничка, ее откопал, и откуда она взялась, эта рыжая сука? И может ли в Петушках быть что-нибудь путное?

- Может! - говорю я вам, и говорю так громко, что вздрагивают и Москва и Петушки. - В Москве - нет, в Москве не может быть, а в Петушках - может!" Ну так что же, что "сука"? Зато какая гармоническая сука! А если вам интересно, где и как я ее откопал, если интересно - слушайте, бесстыдники, я вам все расскажу.

В Петушках, как я уже вам говорил, жасмин не отцветает и птичье пение не молкнет. Вот и в этот день, ровно двенадцать недель тому назад, были птички и был жасмин. А еще был день рождения непонятно у кого. И еще - была бездна всякого спиртного: не то десять бутылок, не то двенадцать бутылок, не то двадцать пять. И было все, чего может пожелать человек, выпивший столько спиртного: то-есть решительно все, от разливного пива до бутылочного. А еще? - спросите вы - а еще что было?

- А еще - было два мужичка, и были три косеющих твари, одна пьянее другой, и дым коромыслом, и азинея. Больше как будто ничего не было.

И я разбавлял и пил, разбавлял российскую жигулевским пивом и глядел на этих "троих" и что-то в них прозревал. Что именно я прозревал в них, не могу сказать, а поэтому разбавлял и пил, и чем больше я прозревал в них это "что-то", тем чаще я разбавлял и пил, и от этого еще острее прозревал.

Но вот ответное прозрение - я только в одной из них ощутил, только в одной! О рыжие ресницы, длиннее, чем волосы на ваших головах! О, невинные бельма! О, эта белизна, переходящая в белесость! О колдовские и голубинные крылья!

- Так это вы, Ерофеев? - и чуть подалась ко мне, и сомкнула ресницы и разомкнула...

- Ну, конечно! Еще бы не я! (О, гармоническая! как она догадалась?)

- Я одну вашу вещицу - читала. И знаете: я бы никогда не подумала, что на полсотне страниц можно столько нанести околесицы. Это выше человеческих сил!

- Так ли уж выше! - я, польщенный, разбавил и выпил. - Если хотите, я нанесу еще больше! Еще выше нанесу!..

от - с этого все началось. То есть началось беспамятство: три часа провала. Что я пил? О чем говорил? В какой пропорции разбавлял? Может, этого провала и не было бы, если б я пил, не разбавляя. Но - как бы то ни было - я очнулся часа через три, и вот в каком положении я очнулся: я сижу за столом, разбавляю и пью.

И кроме нас двоих - никого. И она - рядом, смеется надо мною, как благодатное дитя. Я подумал: "Неслыханная! Это - женщина, у которой до сегодняшнего дня грудь стискивали только предчувствия. Это - женщина, у которой никто до меня даже пульса не щупал. О, блаженный зуд и в душе и повсюду!"

А она взяла - и выпила еще сто грамм. Стоя выпила, откинув голову, как пианистка. А выпив, все из себя выдохнула, все, что в ней было святого - все выдохнула. А потом изогнулась как падла и начала волнообразные движения бедрами, - и все это с такою пластикою, что я не мог глядеть на нее без содрагания...

Вы конечно, спросите, вы, бессовестные, спросите: "Так, что же, Веничка? Она.....................................................?" Ну что вам ответить? Ну, конечно, она................................................! Еще бы она не............................................! Она мне прямо сказала: "Я хочу, чтобы ты меня властно обнял правою рукою!" Ха-ха. "Властно" и "правою рукою"?! - а я уже так набрался, что не только властно обнять, а хочу потрогать ее туловище - и не могу, все промахиваюсь мимо туловища...

- Что ж! играй крутыми боками! - подумал я, разбавив и выпив. - Играй, обольстительница! Играй, Клеопатра! Играй, пышнотелая блядь, истомившая сердце поэта! Все, что есть у меня, все, что, может быть, есть - все швыряю сегодня на белый алтарь Афродиты!

Так думал я. А она - смеялась. А она - подошла к столу и выпила, залпом, еще сто пятьдесят, ибо она была совершенна, а совершенству нет предела...

 

Железнодорожная - Черная.

выпила - и сбросила с себя что-то лишнее. "Если она сбросит, - подумал я, если она, следом за этим лишним, сбросит и исподнее - содрогнется земля и камни возопиют".

А она сказала: "Ну, как, Веничка, хорошо у меня................................? А я, раздавленный желанием, ждал греха, задыхаясь. Я сказал ей: "Ровно тридцать лет я живу на свете... но еще ни разу не видел, чтобы у кого-нибудь так хорошо..........................!"

Что же мне теперь? Быть ли мне вкрадчиво-нежным? Быть ли мне пленительно-грубым? Черт его знает, я никогда не понимаю толком, в какое мгновенье как обратиться с захмелевшей... До этого - сказать ли вам? - до этого я их плохо знал, и захмелевших, и трезвых. Я стремился за ними мыслью, но как только устремлялся - сердце останавливалось в испуге. Помыслы - были, но не было намерений. Когда же являлись намерения - помыслы исчезали, и хотя я устремлялся за ними сердцем, в испуге останавливалась мысль.

Я был противоречив. С одной стороны, мне нравилось, что у них есть талия, а у нас нет никакой талии, это будило во мне - как бы это назвать? "негу", что ли? - Ну да, это будило во мне негу. Но, с другой стороны, ведь они зарезали Марата перочинным ножиком, а Марат был Неподкупен, и резать его не следовало. Это уже убивало всякую негу. С одной стороны, мне, как Карлу Марксу, нравилась в них слабость, то-есть, вот они вынуждены мочиться, приседая на корточки, это мне нравилось, это наполняло меня - ну, чем это меня наполняло? негой, что ли? - ну да, это наполняло меня негой. Но, с другой стороны, ведь они в И..... из нагана стреляли? Это снова убивало негу: приседать приседай, но зачем в И..... из нагана стрелять? И было бы смешно после этого говорить о неге... Но я отвлекся.

Итак, каким же мне быть теперь? Быть грозным или быть пленительным?

Она сама - сама сделала за меня мой выбор, запрокинувшись и погладив меня по щеке своею лодыжкою. В этом было что-то от поощрения и от игры, и от легкой пощечины. И от воздушного поцелуя - тоже что-то было. И потом - эта мутная, эта сучья белизна в зрачках, белее, чем бред и седьмое небо! И как небо и земля - живот. Как только я увидел его, я чуть не зарыдал от вдохновения, я весь задымился; и весь задрожал. и Все смешалось: и розы, и лилии, и в мелких завитках - весь - влажный и содрогающийся вход в Эдем и беспамятство, и рыжие ресницы. О, всхлипывание этих недр! О, бесстыжие бельмы! О, блудница с глазами, как облака! О, сладостный пуп!

Все смешалось, чтобы только начаться, чтобы каждую пятницу повторятся снова и не выходить из сердца и головы. И знаю: и сегодня будет то же, тот же хмель и то же душегубство...

Вы мне скажете: так что же ты, Веничка, ты думаешь, ты один у нее такой душегуб?

А какое мне дело! А вам - тем более! Пусть даже и не верна. Старость и верность накладывают на рожу морщины, а я не хочу, например, чтобы у нее на роже были морщины. Пусть и не верна, не совсем, конечно, "пусть", но все-таки пусть. Зато она вся соткана из неги и ароматов. Ее не лапать и не бить - ее вдыхать надо. Я как-то попробовал сосчитать все ее сокровенные изгибы, и не мог сосчитать- дошел до двадцати семи и так забалдел от истомы, что выпил зубровки и бросил счет, не окончив.

Но красивее всего у нее предплечья, конечно. В особенности, когда она поводит ими и восторженно смеется, и говорит: "Эх, Ерофеев, мудила ты грешный!" О, дьяволица! Разве можно такую не вдыхать?

Случалось, конечно, случалось, что и она была ядовитой, но это все вздор, все это в целях самообороны и чего-то там такого женского - я в этом мало понимаю. Во всяком случае, когда я ее раскусил до конца, яду совсем не оказалось, там была малина со сливками. В одну из пятниц, например, когда я совсем был тепленький от зубровки, я ей сказал:

- Давай, давай всю нашу жизнь будем вместе! Я увезу тебя в Лобно, я облеку тебя в пурпур и крученый виссом, я подработаю на телефонных коробках, а ты будешь обонять что-нибудь - лилии, допустим, будешь обонять. Поедем!

А она - молча протянула мне шиш. Я в истоме поднес его к своим ноздрям, вздохнул и заплакал:

- Но почему?.. почему?.. Она мне - второй шиш. Я и его поднес, и зажмурился, и снова заплакал:

- Но почему? - заклинаю - ответь - почему??? Вот тогда-то и она разрыдалась, и обвисла на шее: - Умалишенный! ты ведь сам знаешь, почему! сам - знаешь, почему, угорелый! И после того - почти каждую пятницу повторялось все то же: и эти слезы, и эти фиги. Но сегодня - сегодня что-то решится, потому что сегодняшняя пятница - тринадцатая по счету. И все ближе к Петушкам, Царица Небесная!..

 

Черное - Купавна.

Я заходил по тамбуру в страшном волнении и все курил, курил... - И ты говоришь после этого, что ты одинок и непонят? Ты, у которого столько в душе и столько за душой! Ты, у которого такая в Петушках! И такой за Петушками!.. Одинок?..

- Нет, нет, уже не одинок, уже понят, уже двенадцать недель как понят. Все минувшее миновалось. Вот, помню, когда мне стукнуло двадцать лет, - тогда я был безнадежно одинок. И день рождения был уныл. Пришел ко мне Юрий Петрович, пришла Нина Васильевна, принесли мне бутылку столичной и банку овощных голубцов, - и таким одиноким, таким невозможно одиноким показался я сам себе от этих голубцов, от этой столичной - что, не желая плакать, заплакал...




Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 19 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Григорий Иванович Порошин.| ВВЕДЕНИЕ

lektsii.net - Лекции.Нет - 2014-2024 год. (0.063 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав