Читайте также: |
|
Тайный советник вождя
НЕОБХОДИМОЕ ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА
Книга эта серьёзна, сложна, в чем-то даже противоречива на первый взгляд, поэтому читателю придётся смириться с некоторыми авторскими пояснениями. Когда вышел в свет мой роман-эпопея «Неизвестные солдаты», самый уважаемый наш современный литератор Михаил Александрович Шолохов дал мне рекомендацию для вступления в Союз писателей СССР. Потом мы обменивались письмами, телеграммами. Я отправил своему Учителю большое послание, в котором весьма нелестно отзывался о мемуарах генерала С. М. Штеменко «Генеральный штаб в годы войны», упрекал автора не столько в фактических огрехах, сколько в стремлении всеми силами скрыть ошибки, просчёты И. В. Сталина и свои собственные. Ради этого генерал использовал малопочтенные способы: умалчивание, передержку, однобокий показ людей и событий. И говорилось в моем послании, что к каким бы ухищрениям ни прибегал Штеменко, а правда только одна, рано или поздно все тайное станет явным.
Резкое было письмо. А Михаил Александрович ответил мне так:
«Дорогой Успенский!
Правда-то одна, но её нет ни в рецензируемой тобой книге, ни в самой рецензии… С одной стороны — желание обелить, с другой очернить.
Я вовсе не за «золотую» серёдочку, но холодная объективность нужна в обоих случаях. В одном только ты прав: книга Штеменко рассчитана на обывателя (в том числе и военного), и очень жаль, что автор висел над редакторами, а не наоборот!
Обнимаю. М. Шолохов.
21.4.69 г. Вешенская.»
Вот тогда и созрело у меня решение с «холодной объективностью» разобраться в том, что связано с жизнью и деятельностью выдающегося человека нашей эпохи — Иосифа Виссарионовича Сталина. Ну и взялся за это.
Мне было трудно, очень трудно, особенно в то время, которое называем теперь периодом застоя, когда все, что было связано с именем Сталина, хранилось за семью печатями, когда сам писательский интерес к этой теме вызывал раздражение и подозрение властей предержащих. Работал я без всякой моральной и материальной поддержки, на свой страх и риск, ради дела отказывая себе во многом. Разыскивал, собирал почти исчезнувшие крупицы прошлого, сопоставлял их, обдумывал, пускался на всякие ухищрения, чтобы добыть необходимые материалы.
Помог случай. А может быть, и не случай, а закономерность. Давно известно: когда очень хочешь, когда неотвратимо хочешь и стремишься к чему-либо, тебе поможет даже враг. И уж тем более помогут друзья, единомышленники.
Я искал нужные мне сведения, нужных людей, а в то же время кто-то искал и меня.
* * *
Все началось, как в заурядном детективе, — с телефонного звонка. Многие писатели в первой половине дня к телефону не подходят, не отрываются от стола — рабочее время. Но я был не особенно занят и снял трубку.
— Товарищ Успенский?
— Да.
— Меня зовут Николай Алексеевич
— Здравствуйте. — Говорил явно старик: с хрипотцой и придыханием.
— Здравствуйте.
— Мне очень нужно с вами увидеться.
— По какому поводу?
— Не будем вдаваться в подробности. Вопрос такой, что его не следует обсуждать по телефону.
Да, конечно, это был очень пожилой человек, каждое слово давалось ему с трудом. Говорил он сдержанно, без эмоций. В голосе, однако… этакая — командирская нотка. Едва заметная, правда, но все же… Генерал? С военными людьми мне часто доводилось тогда встречаться.
Помедлив, я поинтересовался:
— Не по поводу ли военных мемуаров?
— Слишком важный вопрос, — повторил старик и добавил чуть тише: — В своё время мне советовал обратиться к вам генерал-полковник Белов.
— Он умер.
— Да, к сожалению, Павел Алексеевич скончался в декабре шестьдесят второго года, — старик назвал точную дату.
С этого момента дело получило совсем другой оборот. Фамилия Белова — надёжный пароль. Очень большое место занимал Павел Алексеевич в моей судьбе, очень дорога мне память о нем. Если читателю захочется узнать и понять, почему и как переплелись наши пути, каким образом это отразилось на моей жизни — пусть познакомится с книгой «Поход без привала», которая выпущена Воениздатом в 1979 году, а до этого (сокращённый вариант) печаталась в журнале «Наш современник». Все, связанное с Беловым, для меня свято.
— Когда и где? — спросил я. Ответ был обдуман заранее:
— Поворот с Рублевского шоссе в Кремлёвскую больницу знаете?
— Разумеется. (Ещё бы не знать: я живу на Рублевском шоссе. Значит, не только телефон, но и адрес мой известен этому Николаю Алексеевичу. Впрочем, он мог найти его в справочнике Союза писателей СССР.)
— Остановка сто двадцать седьмого автобуса, если ехать из города.
— Понятно.
— Пройдите сто метров дальше по тропинке параллельно шоссе. Жду вас сегодня в двадцать один ноль-ноль.
— Условились.
— Спасибо. — В трубке раздались короткие гудки.
Признаюсь, этот не совсем обычный разговор не только заинтриговал, но и насторожил меня. Свидание вечером на лесной тропинке? Не розыгрыш ли? Но ведь назван Белов, да и голос слишком серьёзен… На всякий случай надо захватить кого-то с собой, не объясняя подробностей. Пусть наблюдает издали. В то время в Москве находился мой надёжный товарищ, приехавший с другого конца страны. Я позвонил ему в гостиницу и предложил совместить приятное с полезным — прогулку с беседой. Он согласился и, сам не зная того, стал свидетелем одной из самых важных встреч в моей жизни.
Отправляясь на свидание, я думал о том, что скорее всего услышу обычную просьбу: помочь в работе над воспоминаниями. Люди определённого круга знали, что я не только писатель, но историк по образованию, военный историк по призванию. Много раз осуществлял так называемую «литературную запись» мемуаров. А проще говоря, садился и писал книгу за «бывалого человека», используя собранные им документы, его наброски, устные рассказы. Такую работу проделал я с одним высокопоставленным государственным чиновником, с одним полковником, с пятью генералами и двумя маршалами. Разными они были. С некоторыми, наиболее образованными и умными, работали совместно, а один генерал оказался настолько безграмотным, что не мог письменно изложить ни факты, ни самые элементарные мысли. Пришлось «изображать» за него все, от начала и до конца. Благо основные документы были под рукой.
Соглашаясь на такую полутворческую работу, я руководствовался прежде всего не заработком, а ценностью материала, вкладывал свой труд лишь в те опусы, которые обогащали меня. Беседуя с «бывалыми людьми», изучая их личные архивы (при подобной совместной работе люди раскрываются полностью), узнавал такие подробности событий, о которых даже сами мемуаристы не хотели упоминать в своих книгах. А рассказывали охотно, понимая, что иначе эти сведения уйдут вместе с ними. Ведь в государственные архивы попадают далеко не все бумаги. Кроме того, архивы можно подчистить в угоду тем или иным руководителям. А из свидетелей, из участников событий не «вычистишь» то, что они видели, что сами творили!
Итак, солнце ещё не скрылось за горизонтом, когда я вышел из дома и вместе с товарищем направился к месту встречи. Расстояние-то: прогуляться тридцать минут. Было это в мае, когда деревья уже оделись листвой и погода стояла ровная, тёплая, с долгими светлыми зорями.
Точно в назначенное время свернул на тропинку и увидел человека, сидевшего, подстелив газету, на стволе поваленного старого дуба. Не сразу он заметил меня, и в течение нескольких секунд, приближаясь, я имел возможность разглядывать его. Китель цвета хаки с отложным воротничком и накладными карманами, какие носили ещё до войны, был несколько великоват ему, особенно ворот: похудел, усох, значит, старик. Брюки-галифе заправлены в хромовые сапоги с узкими голенищами. Наверное, нелегко в таком возрасте наклоняться, натягивать сапоги, но привычка, как говорится, — вторая натура. Или сырости опасался в весеннем лесу?
Голова непокрытая и совершенно седая. Даже не седая: уцелевшие ещё волосы успели не только побелеть, но и пожелтеть, особенно на висках, где собственно и не волосы были, а редкий желтоватый пушок. Только брови сохранили ещё тёмный цвет: кустистые брови с изломом выделялись на восковом, в глубоких морщинах, лице, придавая ему хоть какую-то живинку. Он покойником выглядел бы, если бы не эти тёмные брови да ещё глаза, глянувшие вдруг в мою сторону. Блеснули они молодо, заинтересованно: любопытство и даже тревогу увидел я в них, но взгляд тотчас погас, глаза словно остекленели, стали деловито-равнодушными. Старик умел владеть собой. Когда поднялся мне навстречу, на лице его была приятная, но все же казённо-заученная улыбка. Роста он среднего. Если учесть, что годы давили на плечи, заставляя изрядно сутулиться, то в расцвете сил он был, вероятно, не ниже ста семидесяти пяти сантиметров — по себе прикидываю, — имел хорошую строевую выправку, которая угадывалась в нем даже теперь.
Прямой, с едва заметной горбинкой, нос, горделивая посадка головы, тонкие, длинные пальцы, манера держаться с чувством собственного достоинства, никоим образом не унижавшим собеседника, — все это выдавало в нем аристократа, получившего хорошее воспитание. Я сразу понял, что человек этот благороден по сути своей, он не способен искать личную выгоду, «выкручиваться» (ненавижу это мерзкое слово, выражающее столь же мерзкое поведение). Такие, как он, до конца отстаивают то, что считают справедливым, но никогда не унизятся до того, чтобы добиваться успеха беспринципно, любой ценой, любыми средствами. Как он только уцелел в наше время, этот старик, как прошёл сквозь страшные бури нашего жестокого века, которые ломали тех, кто не гнулся?!
Ещё ни одного слова не было сказано между нами, а я уже проникся уважением к Николаю Алексеевичу, хотя мысленно повторял себе, что нельзя поддаваться первому ощущению. Пожал костлявую, невесомую и чуть вздрагивающую руку:
— Рад вас видеть.
— Спасибо. И коль скоро инициатива принадлежит мне, позвольте сразу, без разведки боем, перейти в наступление, — с улыбкой ответил он.
— Разведка, конечно, уже проведена? И агентурная, и войсковая?
— Безусловно, — кивнул Николай Алексеевич. — Подготовка была тщательная… Суть в том, — понизил он голос, — что мне пришлось долгие годы, очень долгие годы работать с Иосифом Виссарионовичем Сталиным. И не просто работать. Мы были друзьями, я пользовался его полным доверием. Время от времени делал заметки. Чаще всего очень короткие, о чем теперь сожалею. Кое-что удалось вспомнить и записать в последние годы. Сохранились некоторые документы, способные пролить свет… — было заметно, что старик волнуется, ему не хватало воздуха. — Хотел взяться сам… Поздно… Силы не те… И талант нужен…
Он умолк, стараясь справиться с дыханием. Молчал и я, вникая в услышанное. Что это? Писательская удача, которая выпадает далеко не каждому? Великое ли счастье для меня или, наоборот, то испытание, которое собьёт с избранного творческого пути, уведёт в неизведанные, непролазные дебри?.. Но я всегда руководствуюсь правилом: лучше пожалеть о сделанном, чем о несделанном.
— Извините, мне трудно, — продолжал между тем Николай Алексеевич. — Слишком долго я носил все это в себе. Но пришёл срок. И вы, Владимир Дмитриевич, тот человек, которому я полностью доверяю. Полностью верю в вашу порядочность. Мне говорили, что вы из тех, на кого можно положиться.
— Этим я обязан генералу Белову?
— Не одному лишь ему. Знаю, как вы работали с Семёном Михайловичем. Он говорил… Но суть не только в этом. Я считаю, что ваш роман «Неизвестные солдаты» — самая правдивая книга о минувшей войне. По охвату событий, по достоверности ей нет равных. (Прошу читателей простить, это не мои слова, и я обязан их привести здесь, чтобы ясно стало, почему выбор Николая Алексеевича пал на меня. — В. У.) Особенно справедлива и важна та идея, тот взгляд на события, который пронизывает книгу. Роль народа. Считаю эту идею единственно правильной. Сие и предопределило обращение к вам… Есть, правда, ещё одна причина, — преодолев небольшую паузу, продолжал собеседник, — но это уже личное, я об этом скажу потом, если будем работать…
— Приятно слышать… Но давайте уточним: чем я способен помочь?
— Передам вам все материалы, записи, наброски. Расскажу, что смогу. А вы поступайте, как считаете нужным. Только, чтобы не пропало. Пишите очерки или документальную повесть… Это не должно умереть вместе со мной, понимаете? Вот Белова нет, а дела его прозвучали… Здесь же более высокая, самая высокая ступень. Не сорваться бы, не сфальшивить…
— Понимаю, — сказал я. — Понимаю прежде всего свою ответственность, если возьмусь. Но ваши условия, ваши требования?
— Их два. После меня останется единственный близкий мне человек. Ему жить… Ей жить дальше, — поправил себя Николай Алексеевич. — Нужен такт, чтобы моя откровенность не коснулась её, не повредила бы ей.
— Можете быть спокойны.
— Благодарю. И ещё: сколько вам потребуется времени на работу?
— Не знаю. Но года три — как минимум…
— Хорошо, — кивнул Николай Алексеевич. — Ровно через три года вы вернёте все бумаги мне или… или тому, кто обратится к вам от моего имени. Все бумаги, — повторил он. — Из тех же соображений…
— Слово чести.
— Вполне удовлетворён.
— Однако поймите меня правильно: где гарантия, что записи достоверны, что бумаги, документы — не фальсификация? Я даже не знаю, настоящим ли именем назвались вы. А я не настолько молод, чтобы тратить годы на работу, которая, извините, может оказаться сомнительной.
— Закономерное беспокойство, — удовлетворённо, с чуть заметным оттенком снисходительности, произнёс Николай Алексеевич. — В достоверности вы убедитесь, едва возьмётесь за бумаги. Они скажут вам сами за себя. Но я предвидел ваши сомнения. Мы вместе встретимся с человеком, которого вы знаете.
— С кем?
— С Георгием Константиновичем. — Глаза старика вновь блеснули молодо и вроде бы даже озорно. Вспыхнули и сразу потухли. — Вы ведь знакомы с ним?
— С маршалом Жуковым? Да.
— Если вас не затруднит — завтра в это же время. Поворот с кольцевой автодороги на дачу Георгия Константиновича вам известен? Там запретный знак.
— "Кирпич", знаю.
— Тогда против этого «кирпича», за автострадой, метрах в ста от дороги.
— В сторону Рублёва? — уточнил я.
— Да, там есть въезд в лес.
— Но почему за дорогой?
— Там спокойней, — усмехнулся Николай Алексеевич, — там прогуливаются пенсионеры.
Старик заметно устал, хотя и не показывал этого. Вяло шевелился язык, невнятно звучали слова.
— Буду без опоздания, — поспешил заверить я. — Куда вас проводить?
— Спасибо, идите к автобусу.
Метров через пятьдесят, на изгибе тропинки, я обернулся. Возле старика была женщина в тёмном платье. Белел воротник, но лица я не разглядел. Заметил только, что она стройная, повыше Николая Алексеевича. Взяв старика под руку, медленно повела к шоссе. Там, на обочине, стояла автомашина. Небольшая. Скорее всего, «Москвич».
Хлопнула дверца, заработал мотор. Звук удалился. Тихо стало в сумрачном весеннем лесу, лишь птицы затевали свой вечерний концерт. [1]
Мой дальневосточный товарищ, терпеливо ожидавший в зарослях, обиделся тогда на меня. Не до прогулки мне было, не до разговора с ним. Торопился скорее вернуться домой, подумать о предстоящем свидании с Жуковым, тем более что от первой встречи с ним впечатление осталось не самое приятное. Я видел его у генерала Белова. А Павел Алексеевич и Георгий Константинович были не просто старыми приятелями, но ещё и друзьями-соперниками, хорошо чувствовали сильные и слабые стороны друг друга. И если Жуков, сделав рывок в конце тридцатых годов, намного обогнал в службе своего товарища, то ведь оба знали, что этого могло и не случиться, могло быть совсем по-другому. Долгое время шли она «голова к голове», оба были порученцами у Будённого, вдвоём разрабатывали боевой устав конницы. А потом Павел Алексеевич не раз оказывался у Жукова в подчинении, сталкивались их характеры, конфликты порой обострялись до крайности. Но дружбу они сохранили.
Году этак в шестидесятом помогал я Павлу Алексеевичу в работе над его книгой воспоминаний «За нами Москва». А Жуков тогда обдумывал свои будущие мемуары, искал помощников-литераторов. В ту пору Павел Алексеевич и Георгий Константинович особенно часто перезванивались, уточняли ход военных событий, обменивались мнениями, далеко не всегда совпадавшими.
Нам с Павлом Алексеевичем удалось найти редчайшие документы, объясняющие, почему наше контрнаступление зимой 1941/42 года под Москвой не получило полного развития и решительного завершения. Это были сведения о поставках военной промышленностью различных видов боеприпасов в действующую армию, о наличии патронов, снарядов, мин на фронтовых складах и в войсках. Цифры потрясающие, хотя и понятные. Ведь значительные наши стратегические запасы были либо уничтожены, либо достались врагу, а предприятия, переместившиеся на восток, только обживались в новых краях. Ну. прямо хоть голыми руками воюй. Некоторые из цифр, приведённых в книге Белова, использовал потом в своих мемуарах Жуков. А тогда он как раз приехал познакомиться с этими документами к Павлу Алексеевичу на квартиру, на 1-ю Брестскую улицу. И посмотреть фотографии периода боев под Москвой.
Широкая публика представляет себе Георгия Константиновича по портретам и по кино, в котором артист Ульянов попытался воссоздать не только характер, но и внешний облик Жукова. Насчёт характера говорить сейчас не буду, а вот внешность получилась очень даже близкой к оригиналу. В жизни, правда, все у Георгия Константиновича было резче и грубей, начиная от большого, тяжёлого подбородка до излишне «командирского» голоса, от жёсткого взгляда до неколебимой уверенности. Плюс ещё мужицкая хитрованная смётка, редко встречающаяся у людей, выросших в интеллигентных семьях.
Когда я увидел его у Белова, выглядел Георгий Константинович вполне браво. Молодой муж, молодой папа. Особенно заметна была его моложавость рядом с быстро старевшим Павлом Алексеевичем Беловым.
Беззлобно подтрунивая над Жуковым, Павел Алексеевич говорил: вот, мол, оказывается, как новая женитьба на пользу пошла. «А что, — отшучивался тот. — И ты давай обзаводись женой и малыми ребятишками. Пороха хватит!» — «Евгению Казимировну свою куда дену?» — «Такая красавица не пропадёт…»
Мы долго сидели втроём в небольшом кабинете Белова, разбирали документы и фотографии. Я, естественно, помалкивал да слушал. Человек очень тактичный, Павел Алексеевич понял, что я испытываю некоторую неловкость, сказал Жукову: «Помнишь, Жора, свою директиву от 21 декабря 1941 года: в честь дня рождения Сталина город Одоев взять?» — «Помню. Мог бы пораньше управиться. А то пока захватил, пока донесение пришло…» — «Там, понимаешь ли, немцы были. И стреляли.» — «На то он и враг, чтобы стрелять», — сказал Жуков. А Павел Алексеевич, словно не заметив насмешливости, продолжал своё, обо мне: «Вот Владимир Дмитриевич тогда в Одоеве был, четырнадцать лет ему стукнуло. И я, понимаешь ли, у них в доме остановился». — «Ну, повезло, значит», — кинул на меня взгляд Жуков. — «Кому? — спросил Павел Алексеевич, — кому повезло?» — «Обоим, — колюче усмехнулся Георгий Константинович. — И освободителю, и освобождённому».
Был тогда Георгий Константинович в хорошем настроении, весел был, но все равно напорист и резок без надобности…
И вот теперь, при второй встрече, я едва узнал Жукова, настолько он изменился. Мы с Николаем Алексеевичем стояли на лесной дорожке, а к нам приближался старичок в длинной зеленоватой генеральской шинели без погон, в далеко не новой фуражке. Вечер выдался прохладный, сеял мелкий, едва заметный дождик, и Жуков, наверное, озяб, лицо было серое, с каким-то свинцовым налётом. Маленькая собачонка семенила за ним: может, его, а может, бродячая, приблудная.
Георгий Константинович первым уважительно поздоровался с Николаем Алексеевичем. Пошутил:
— О самочувствии не спрашиваю, бодры, как всегда.
И верно, рядом с Жуковым, напоминавшим старого лесника в обходе, Николай Алексеевич выглядел просто молодецки в своём элегантном сером плаще и серой шляпе с небольшими полями.
Мне Жуков кивнул: дескать, узнал. Протянул холодную ладонь — пожатие было сильным. Спросил отрывисто:
— Памятник поставили?
Я сразу не сообразил — кому.
— Павлу Алексеевичу? Знаете, хорошим людям в личных делах не везёт даже после смерти. Когда грузили пьедестал, камень поперёк раскололся. Скрепили.
— Будет время — съезжу на Новодевичье, поклонюсь, — сказал Жуков и пошёл вперёд, увлекая нас за собой.
Остановились на просеке. Вокруг — ни души. Жуков повернулся ко мне.
— Николай Алексеевич может ошибаться… Как и все мы, — смягчил он свою грубоватость. — Но неправды от него не услышишь. Товарищ Сталин ценил каждое его слово. — Помолчал, окинув меня оценивающим взглядом. — Будешь работать — не торопись. Перед чинами-званиями не робей. Сегодня чин — завтра пыль… Пиши, как было. Но не затягивай. Пора, пора…
Через несколько дней на Рублевском шоссе, возле остановки автобуса, Николай Алексеевич передал мне два чемодана. И опять вместе с ним была женщина, лица которой я так и не успел разглядеть. Немолодая, во всяком случае лет за сорок. Я решил, что это его дочь.
Тетради и отдельные листы с записями, различные документы, фотографии были рассортированы по годам и событиям, аккуратно уложены в папки. Знакомясь с этими материалами, я думал: как лучше использовать их? Тут и подробные дневниковые заметки, и короткие, взволнованные наброски из нескольких фраз, сухие архивные справки и довольно поэтические зарисовки природы. В общем, это лишь основа для работы. Предстояло найти тот стержень, который может объединить разрозненную мозаику в цельное художественное полотно.
А не является ли лучшим стержнем, лучшим сюжетом сама долгая и насыщенная событиями жизнь Николая Алексеевича?
Все, что следует дальше, рассказано от лица Н. А. Лукашова — он хотел, чтобы была эта фамилия.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Иосиф Джугашвили не был хорошим солдатом. Больше того, он был никуда не годным солдатом. Низкорослый, рябой, длиннорукий, он выделялся среди молодых, крепких сибиряков своим нерусским обличьем, медлительностью, солидным возрастом. И выделялся, разумеется, не в лучшую сторону. Фельдфебель Охрименко, бравый служака, отмеченный крестами и на японской, и на германской войнах, даже в лице менялся, видя неуклюжую фигуру Джугашвили на левом фланге ротного строя. Всю картину портил ему новобранец. И вообще этот грузин доставил фельдфебелю много забот и хлопот, начиная с самой обмундировки. Выдал ему рубаху по росту — а рукава до локтей. Сменил на два размера больше — рукава как раз, а подол до колен. Шинель каблуки закрывает, не нашлось короче.
Любил Охрименко, чтобы все у него было в полном порядке. Приказал ротному портному подогнать по фигуре обмундирование новобранца. А вот куда определить Джугашвили — эта задача оказалась не под силу даже многоопытному фельдфебелю. На плацу, в карауле от солдата никакого прока. Маршировать, ружейные приёмы исполнять, начальству браво ответить — не способен. Выведи такого на смотр — сраму не оберёшься. К тому же ещё и политический, прямо из ссылки. Смутный человек… Но при всем том очень даже грамотный, вроде бы из духовного сословия, важные господа им интересуются. Одна разодетая дама в шикарном возке за ним приезжала.
Учитывая все эти разносторонние обстоятельства, фельдфебель Охрименко новобранца не притеснял и службой не обременял. Сперва при ротной канцелярии держал его, чтобы помогал писарю. Но и тут Джугашвили надежды не оправдал. Почерк у него был неважный, и казённую бумагу по всем правилам составить не мог. Какие-то лишние, непонятные и подозрительные словечки проскакивали. К тому же офицеры в канцелярию наведывались, а там этот страхолюдный абрек… Пусть уж лучше подальше от глаз при каптенармусе обретается, сапоги да портянки, котелки да ложки считает.
Так рассказывал о взаимоотношениях фельдфебеля и необычного солдата поручик Давнис, временно исполнявший обязанности командира роты. Рассказывал охотно и весело, особенно смакуя и живописуя находчивость бравого Охрименко, всякий раз добавляя новые смешные подробности.
Случай сам по себе очень редкий: о каком-то солдате почти каждый вечер говорили в избранном обществе большого сибирского города. И говорили не только со смехом.
Теперь самое время объяснить, как в этом городе, в этом обществе оказались мы с женой. С начала 1916 года я служил в штабе Юго-Западного фронта, командовать которым назначен был замечательный полководец Брусилов Алексей Алексеевич. Он хорошо знал меня и весьма благожелательно относился, видя во мне надёжного сторонника его смелых идей, начинаний. Летом, когда успешно развивалось наступление наших войск, вошедшее в историю под названием «Брусиловского прорыва», я был направлен в 8-ю армию генерала Каледина, действовавшую на главном направлении, стремившуюся отбить у германцев город Ковель. Мне было предписано наблюдать за действиями больших сосредоточений нашей артиллерии, предназначенной для прорыва глубокой и сильно укреплённой обороны противника. В обязанность мою входило также анализировать взаимодействие артиллерии и пехоты не только при прорыве укреплённых позиций, но и в глубине вражеской обороны; выяснить способность артиллерии разных калибров сопровождать пехоту, прокладывая ей путь огнём на промежуточных и отсечных позициях неприятеля.
Работа была интересная, мне передавали, что сам Брусилов читает мои донесения, и это было весьма лестно. Однако, как частенько случается на войне, дело моё неожиданно прервалось. В конце июня артиллерийский дивизион, с которым я продвигался, попал в очень трудное положение. Германская пехота упорно атаковала наши позиции, в некоторых местах совершенно истребив пехотный заслон. Когда начинался этот бой, меня ранило в ногу, я пролежал в землянке до той поры, пока стало известно, что все офицеры дивизиона перебиты, возглавлять отражение неприятеля некому. К счастью, рана была не очень болезненной, я выбрался из землянки и принял командование.
Атаки мы отразили, но меня контузило и покалечило ещё раз. Взрывной волной бросило на лафет пушки, ком земли ударил в грудь с такой силой, что я несколько дней едва дышал, теряя сознание от боли. Опасался, что лёгкие совершенно отбиты.
Санитарный поезд доставил меня в Омск, в небольшой и очень уютный госпиталь с хорошими врачами, где здоровье моё быстро пошло на поправку. Вскоре я с палочкой гулял по двору и чувствовал себя довольно бодро, только в груди поламывало, особенно когда менялась погода. Доктор предупреждал: остерегайся туберкулёза.
Там я получил от своей милой жены длинное письмо, в котором тревога и беспокойство смешивались с радостью, что я, слава Богу, живой и, наконец, впервые с начала войны, нахожусь далеко от «этого ужасного фронта». И она, конечно, не может не воспользоваться случаем увидеть меня и ухаживать за мной, а поэтому без промедления выезжает в Омск. И ещё написала жена: после излечения мне, наверное, дадут отпуск для окончательной поправки здоровья, и хорошо бы провести это время вдвоём, как можно дальше от «ужасной войны». Её подруга, родственница вице-губернатора Восточной Сибири, давно и настоятельно зовёт к себе в гости и будет очень рада принять нас. У неё хороший дом в Красноярске и есть ещё охотничий домик в тайге на берегу Енисея, откуда можно верхом добраться до знаменитых красноярских скал-столбов. При домике настоящая сибирская баня и целый подвал местных солений и маринадов.
Как устоишь перед такими соблазнами? Я посоветовался с врачом, он сказал, что сибирская зима мне будет полезна (только на большие морозы не выходить), а отдых на лоне природы полезен вдвойне. Я тут же ответил жене, что с нетерпением жду её.
Началась самая счастливая полоса в нашей жизни с Верой — Вероникой Матвеевной. Обвенчались мы незадолго до войны и лишь несколько недель провели вместе. Тогда была радость узнавания, привыкания. А теперь не только повторился медовый месяц, теперь мы, умудрённые войной, дорожили каждым днём и часом, радуясь тому, что они выпали нам, и старались не заглядывать в туманное будущее. В первый же вечер в Красноярске отправились на каток, кружились там под звуки гарнизонного духового оркесгра, и я даже забыл про боль в ноге, про затруднённое дыхание.
Жена моя была просто чудо. Говорят, что для каждого человека есть на свете его половина, с которой только он и может вкусить всю прелесть жизни. Люди стремятся найти, разыскать свою половину, да редко кому удаётся. Отсюда и разочарования, несбывшиеся надежды, искалеченные судьбы, многие другие беды. А мы с Верой нашли друг друга… Впрочем, иногда у меня появлялась мысль, что Вера с её тактом, её умом и чуткой душой могла бы составить счастье любому порядочному человеку, а мне просто повезло встретить её.
Красота Веры была неброской и раскрывалась скорее дома, нежели на людях. Увы, есть такие женщины, и их немало, которые в обществе всегда приятно возбуждены, умело подкрашены, напудрены, причёсаны. Способны пококетничать, словцо острое или интригующее к месту вставить. Они блещут на балах, на приёмах, в театрах. На вечеринках. Они привлекательны, за ними ухаживают, особенно мужчины под хмельком. Но поглядите на этих женщин потом, дома, когда они, усталые и вялые, сбрасывают с себя мишуру, стирают краску, являя преждевременные морщины и нездоровую кожу, испорченную злоупотреблением косметикой.
Особенно неприятны подобные женщины по утрам: с измятыми лицами, раздражительные, ворчливые, неряшливые. С жалобами на мигрени, на дурное настроение. Оживают и веселеют они лишь во второй половине дня, когда вновь надобно наряжаться, краситься, отправляться на люди, очаровывать своим «обаянием». Но каково мужу-то с такой благоверной? Он ведь видит её в полной реальности, в естественном состоянии, и лишь очень воспитанный человек (или равнодушный супруг, имеющий любовниц) может не показать своего отвращения.
Вероника моя была полной противоположностью обрисованным выше дамам. Как-то уж очень хорошо умела она держаться среди людей. Благожелательно, мило, естественно, без всякой игры, образуя вокруг себя атмосферу, в которой не было места пошлости и интрижкам. С белым лицом северянки, с глазами прозрачно-голубыми, она и волосы имела светлые, и одежду предпочитала светлых тонов. Удивительное ощущение чистоты и прозрачности создавалось вокруг неё. Я говорю прежде всего о чистоте душевной, совершенно незамутнённой, может быть, даже несколько наивной. Что-то детское, трогательное было в восхищении Веры красотой всего сущего, мною, нашим с ней счастьем. Все просто и понятно было мне, когда находился рядом с ней, легко различалось дурное и хорошее, важное и случайное. Я не переставал радоваться ниспосланному мне благу. И живя друг для друга, мы мало внимания обращали на внешние события, на те страсти, которые кипели тогда во всех слоях общества.
К концу шестнадцатого года обстановка в России обострилась настолько, что необходимость перемен ощущалась повсюду, даже в спокойном я благополучном Красноярске. Затянувшаяся война надоела всем. Никто не хотел рисковать собственной жизнью или жизнью близких людей неизвестно за что. За Дарданеллы? Не слишком ли дорогая плата? Даже для меня, кадрового военного, подполковника, получившего специальную подготовку, совершенно неясна была цель этой громадной войны, превратившейся в бессмысленную бойню, кровавую мясорубку. Что же говорить о младших офицерах или о солдатской массе, о всем народе? Боюсь, что ясной цели не видел ни сам Николай II, ни государственные деятели, его окружавшие. В скорую победу над Германией трудно было поверить; да и сама победа — какие перемены, какую радость принесёт она, чем окупит миллионные жертвы?!
Русских офицеров, как и все общество, особенно раздражала и оскорбляла обстановка, сложившаяся в доме Романовых. Истерическая царица-немка вкупе с придворными шлюхами без зазрения совести наслаждалась близостью тёмного, звероподобного мужика Гришки Распутина, выполняя его дурацкие капризы, и в то же время помыкала безвольным и нерешительным своим супругом. Мерзко это было до крайности.
Да, перемен ждали все, от самых низов, от рабочих и крестьян, до генералов и промышленников. Особенно революционно была настроена интеллигенция. Очень многие люди, и я в том числе, совершенно не знали, не понимали, на какой новый путь должна повернуться страна, но в необходимости резкого поворота не сомневались. Царь и его режим утратили авторитет, изжили себя и теперь были для государства тормозом и помехой.
Вот при такой обстановке, при таком умонастроении общества и появился в Красноярске политический ссыльный Джугашвили, который давно выступал за революцию, был дружен с братом казнённого революционера Александра Ульянова, поднявшего руку на самодержца. Про Джугашвили говорили, что он бывал за границей, что он один из создателей небольшой, но очень крепкой и радикальной партии. Ещё до войны, на вечеринке в Петербурге, в Калашниковской бирже, Джугашвили вёл себя бурно и смело, во весь голос призывал сбросить царя. Его арестовали и в который уж раз отправили в ссылку на Енисей, за Полярный круг. Там он и провёл несколько лет, а лишь в декабре 1916 года его мобилизовали в армию и по этапу доставили в Красноярск, в 15-й Сибирский запасный полк.
Все эти особые обстоятельства просто не могли не привлечь тогда к Джугашвили внимания публики. Тем более, что имя его было окружено загадочным романтическим ореолом, который особенно волнует и привлекает молодёжь, незамужних и вдовых дам средних лет, коих в ту военную пору было множество, да и просто любопытствующих. А созданию такого ореола, сама того не желая, во многом способствовала Матильда Васильевна Ч., [2] женщина бальзаковского возраста, весьма эмоциональная и решительная, я бы даже сказал, не боясь обидеть её, с авантюристическим складом характера. У неё и обличье было соответствующее: прямые плечи, порывистые движения, резкий голос, жёсткие волосы цвета спелой соломы, подчёркивающие смуглость лица.
Перед войной случайно и нелепо погибли её муж и десятилетний сын. Мальчик купался, начал тонуть, а отец, не умевший плавать, бросился спасать его… С трудом оправившись от такого удара, Матильда Васильевна отправилась за границу, вела там рассеянный образ жизни; охотилась в Африке на диких животных, заботилась о каких-то молодых художниках б Бразилии и ещё что-то делала, не испытывая затруднений в средствах.
Вообще, это был феномен, способный появиться только в разноплемённом государстве Российском. Томная лень армянской аристократки смешивалась в ней с хмельной удалью русского князя-гвардейца, воевавшего на Кавказе; педантичности и расчётливости остзейской баронессы противостояла самоотреченость московского учёного-исследователя, на свои скромные средства отправлявшегося в северные экспедиции. Ну, а кроме всех этих разнообразных качеств унаследовала Матильда Васильевна от предков титулы, положение в обществе и весьма обширные владения, позволявшие ей вести совершенно независимое существование.
Излечив в дальних странах свои душевные раны, эта женщина решила возвратиться на родную землю. Поскольку приехать с запада было затруднительно, она через Японию добралась пароходом до Владивостока, а оттуда поездом начала своё неторопливое путешествие по Сибири. Побывала у родственников в Иркутске, а затем остановилась в Красноярске. И не только для того, чтобы покататься на лыжах и принять участие в деятельности дамского благотворительного общества. Последнее явилось для Матильды Васильевны хорошим прикрытием, позволявшим ей бывать в казармах и заботиться о «бедных солдатиках». Особенно об одном из них.
Знакомство Матильды Васильевны не с кем-нибудь, а именно с Джугашвили, не было, конечно, случайным. Где-то в дальней стороне виделась Матильда Васильевна со своей подругой — политической эмигранткой, давно не бывавшей в России. Людмила Николаевна (её фамилию назову при более существенных обстоятельствах) тоже была женщиной оригинальной, независимой, из богатой семьи. Она-то и рассказала странствующей миллионерше о бунтаре, об умном грузине, авторе революционных статей, который безвестно пропадает в сибирских дебрях, попросила по возможности облегчить его участь. И уже если Матильда Васильевна помогала где-то в Бразилии страдающим борцам, то в своём-то Отечестве как не помочь! Опять же дело, забота, возможность приложить свои силы, чего ей так не хватало…
Думаю, что в пылу воспоминаний Людмила Николаевна не удержалась, коснулась не только политической стороны, но и чисто мужских достоинств своего давнего друга. Сие ведь не одними словами выражается, но и интонацией, и особым блеском глаз. Во всяком случае Матильда Васильевна Ч. была весьма заинтригована и, оказавшись в Красноярске, сразу же проявила горячий интерес к Джугашвили. Однако, как ни странно, проявление участия и несколько попыток познакомиться ближе были вежливо, но твёрдо отвергнуты опальным бунтарём в солдатской шипели. Это ещё более разожгло интерес и стремление Матильды Васильевны. Она, попросту говоря, потеряла голову. Об отъезде из Красноярска даже не помышляла. В запасном полку бывала, вероятно, чаще, чем его командир. Где бы ни появлялась, рассказывала о тяжёлом положении наших солдат, о несправедливом гонении на мужественных, передовых людей.
Собеседникам, коим надоедали её общие рассуждения, ничего не стоило направить речь Матильды Васильевна в более определённое русло, для этого следовало лишь упомянуть фамилию Джугашвили. Слушать о нем было гораздо интересней. Дамы внимали с неподдельным любопытством, некоторые даже с завистью. Поручик Давнис — скрывая усмешку. А моя милая Вера очень страдала за Матильду Васильевну: неловко и обидно ей было, что все переживания этой женщины слишком обнажены и некоторые используют их для своего развлечения и увеселения.
Как и другие люди нашего тогдашнего круга, я, ни разу не видевший Джугашвили, волей-неволей знал о нем много всяких подробностей. Известно мне было, что в ссылке его содержали особенно строго, отправив дальше других революционеров к Ледовитому океану, в станок Курейку, и ему, южанину, было очень трудно в тамошней стуже. И что после долгой полярной зимы родился там у Иосифа Джугашвили сын, которого назвали Александром. (Матильда Васильевна говорила об этом без укора, без ревности, даже с какой-то печальной гордостью: вот, мол, на краю света, в каторге, а мужчина оставался мужчиной…)
Куда-то писала она о Джугашвили, отправляла какие-то запросы, телеграммы, хлопоча о смягчении его участи, об освобождении из солдат. Однажды с сияющим видом поведала нам с Верой вот что. Считают, будто Иосиф Виссарионович сын сапожника, но это не так. Посудите сами: разве поступил бы сын сапожника и крепостной крестьянки в духовное училище, а затем в духовную семинарию? Весь секрет в том, что мать Иосифа была очень красива и не могла не привлечь внимании своего хозяина — князя. Нет ничего удивительного, что князь позаботился затем о развитии мальчика, о его дальнейшей участи. И вполне естественно (при этом Матильда Васильевна лукаво улыбалась), что мальчик, осознав своё двойственное положение, с юных лет проявил недовольство, стал бунтарём. Он был достоин большего, старался расправить крылья. Прошлое тяготило его. Покинув дом, он не возвращался больше в семью, в родные места. К тому же он ещё и поэт. Грузинский литератор Чавчавадзе, обладавший хорошим вкусом, включил одно из стихотворений Джугашвили в грузинскую азбуку. Его стихами на Кавказе наслаждаются дети, а он томится и терзается здесь.
Слушая Матильду Васильевну из вежливости, и даже с некоторым любопытством, я не имел ни желания, ни оснований возражать ей. Всякое бывает на этом свете… Солдат-революционер, да ещё сын князя — случай все же незаурядный и не лишённый некоторого шарма.
К месту будь сказано: некоторое время спустя довелось мне услышать ещё одну версию о родителях Джугашвили. Отец его, дескать, не кто иной, как известный путешественник Пржевальский, бывавший в гостях у князя. Даже портреты мне демонстрировали, утверждая, что Сталин и Пржевальский очень похожи, и не только лицом, но и фигурой, осанкой. Я сперва полностью отверг эту версию, так как знал, что в начале 1879 года Пржевальский отправился в своё второе путешествие по Центральной Азии, но затем, прикинув время и расстояние, пришёл к выводу: и это возможно. Тем более что месяц и даже год рождения записывали со слов родителей, иногда много времени спустя после того, как ребёнок родился. Такой разговор у нас ещё впереди.
Из всех этих предположений достоверно только одно: Иосиф Виссарионович не любил вспоминать о Гори, о своём детстве, а если и упоминал, то лишь о матери и никогда — об отце, который, судя по всему, в свою очередь относился к Иосифу очень холодно. В тридцатых годах, помнится, я рассказал Сталину на даче обо всех этих версиях. И ещё об одной, которую распространяли враги Иосифа Виссарионовича и которая была, по их мнению, причиной того, что Сталин не ездил в родные места. Речь шла об изнасиловании несовершеннолетней девушки, из-за чего, мол, Джугашвили выгнали из семинарии, а близкие и знакомые подвергли его презрению.
Над последней версией Сталин посмеялся: до чего додумались ненавистники! А про отца ничего не сказал. Умышленно или нет — не знаю. Ни возражений, ни утверждений. Хотя вообще-то он тяготел к чёткости и определённости во всем, что имело отношение непосредственно к нему. Однако подобные разговоры между нами будут потом, а тогда, в Красноярске, совсем другие заботы и тревоги обуревали меня. Отпуск близился к концу, чувствовал я себя вполне сносно и долг повелевал мне возвратиться в действующую армию. Но Боже, кто бы знал, как тяжело мне становилось при одной лишь мысли, что предстоит снова расстаться с милой Верой, что впереди мрачная неизвестность. Потомственный военный, я с детства привык к тому, что принять смерть за Отечество — не страшно, почётно. Собственная гибель не очень пугала меня до последней встречи с Верой. А теперь я до краёв был наполнен радостью бытия, и в то же время росло опасение, что сосуд слишком хрупок. И Вере без меня будет скверно. Я понимал это и чувствовал ответственность за нашу маленькую семью.
Между тем, приложи я некоторые усилия, покриви совестью, и фронт отодвинулся бы от меня на продолжительное время. Многие наши знакомые восприняли бы это как нечто совершенно естественное, не противоречащее офицерскому и человеческому достоинству. Меня поражало, сколько же «окопалось» в глубоком тылу чиновников, крепких молодых людей, а главное — офицеров. Под самыми разнообразными предлогами они отсиживались в тепле и уюте, пережидая войну. Особое раздражение (может, потому, что часто их видел) вызывали у меня двое. Уже названный поручик Давнис, человек, пышущий здоровьем, умудрился все военные годы провести за Уралом, не слышал ни одного боевого выстрела. Это был типичный фат, красавчик из аристократических салонов, нагловатый и уверенный в своей мужской неотразимости. Унаследованная от предков-французов способность с неприкрытой, обезоруживающе-наивной (я бы сказал, с бесстыжей) откровенностью добиваться у женщин определённой цели часто приносила ему удовлетворение желаний, к чему он и привык. С такими, как он, женщины сходятся беззаботно, играючи, уверенные, что все кончится легко и просто. Раздолье таким фатам в военное время, когда настоящие мужчины в окопах! И хоть много женщин было вокруг, этот щёголь, нимало не считаясь с моим присутствием, выбрал главным объектом своего внимания Веру. Ухаживал за ней упорно, не обижаясь на её холодное отношение, даже насмешки. Несколько раз я видел, как смотрит он на мою жену издали; и взгляд его — тяжёлый, мрачный, исступлённый — пугал меня. Так смотрит терзаемый голодом хищник на близкую, но недоступную ему жертву. Он прыгнет, нанесёт удар при малейшей возможности: никаких нравственных преград для такого животного не существует.
Он портил мне настроение, этот Давнис, и я, возможно, не всегда был справедлив по отношению к нему. Воспринимал бы его иначе, не добивайся он благосклонности Веры. А теперь даже друг Давниса, повсюду следовавший за ним прапорщик Оглы, вызывал у меня неприязнь.
Странная это была пара: аристократ с холёным лицом, изъяснявшийся на трех языках, и сын какого-то полудикого сибирского князца, едва говоривший по-русски, скуластый, с приплюснутым носом на широком лице, всегда блестевшем, как подгорелый намасленный блин. Глаза у него понимающие, хитрые и жестокие — только заглянуть в них почти невозможно, настолько они узкие.
Прапорщик Оглы много пил, не пьянея, ни с кем, кроме Давниса, не разговаривал. Изредка, когда его очень просили, выпрямлялся во весь свой высокий рост и, налившись яростью, принимался рубить бросаемые в воздух дамские батистовые платки. Ахал, приседая, со свистом рассекал воздух кривой саблей, и располосованный надвое платок опускался на пол. Иногда, изловчившись, прапорщик Оглы успевал разрубить летящий платок на три и даже на четыре части.
Служебными заботами оба приятеля не очень себя утруждали. По несколько дней пропадали где-то, сказываясь, что на охоте; кутили в ресторанах, катались на тройках. Знающие люди говорили, что отец прапорщика Оглы очень богат, на его землях много ценного леса и нашли золото… Да, для этих молодых людей и войны была не война.
Поручик Давнис, появившийся в обществе после одной из попоек, первым принёс известие о том, что солдат Джугашвили обмишулился и ему грозит суд. За самовольный уход из казармы более чем на четыре часа: это можно квалифицировать как попытку совершить дезертирство.
— А ведь все женщины, женщины, — смеялся Давнис, поглядывая на побледневшую Матильду Васильевну. — Такой самоотверженный борец за справедливость, но при всем том естество своего требует, —издевался поручик. — А денег мало, какие у солдата деньги? Вот и пришёл в Дунькину слободку, к самым дешёвым. Да ещё, может, в очереди пришлось постоять.
Хлопнула дверь — это выбежала из комнаты Матильда Васильевна.
— Поручик, вы бы воздержались при ней, — сказал я.
— Простите, не вижу необходимости.
— Зачем обижать её?
— Она сама виновата, сотворила себе кумира. Из кого? Из солдата, из политического преступника. Розовой кисеёй окутала. Страдалец! А он шасть — и в Дунькину слободу! [3]
— Речь не о Джугашвили, — возразил я. — Не следует касаться Матильды Васильевны.
— Будет исполнено, — шутливо щёлкнул каблуками Давнис. — Честь женщины — щит наших пороков.
На том и кончилось бы моё весьма скромное отношение к делам рядового Джугашвили, и совсем по другому руслу потекла бы моя жизнь, не прояви тогда свой решительный характер Матильда Васильевна. Она приехала вечером к нам домой, осунувшаяся, в чёрной траурной мантии. Глаза у неё были, как у человека, способного на любую крайность. Она готова была упрашивать, пасть на колени, молить, унижаться… Она любила — эта немолодая женщина. И я тогда всем сердцем любил свою милую Веру и способен был понять силу и муки настоящего чувства. И, подавив самолюбие, некоторую даже брезгливость, согласился встретиться, поговорить с солдатом Джугашвили, хоть и не совсем понимая, для чего это нужно. Замолвить за него словечко перед воинским начальством, перед вице-губернатором и перед губернатором вполне могла и Матильда Васильевна. Но она была настолько потрясена случившимся и так возбуждена, что я не решился ни в чем отказать ей. Выдвинул только одно условие: увижусь с Джугашвили не в казарме. Ехать к солдату мне было бы совершенно унизительно. Матильда Васильевна поспешила заверить, что завтра в полдень Джугашвили будет у неё дома.
— Он не под стражей? — удивился я.
— Его проводит фельдфебель.
По глазам милой Веры я понял, что она очень довольна моим согласием, и это в значительной степени сгладило неприятность встречи с провинившимся солдатом.
День следующий выдался очень хорошим. Морозец держался градусов под тридцать, но совершенно без ветра: дымы над крышами поднимались прямо к ярко-синему небу. Солнце улыбалось лучисто, будто радуясь тому, что наступил перелом зимы, время поворачивает к весне. Розовато отсвечивал снег на склонах сопок, а Караульная гора, высившаяся над городом, сверкала вся, как глазированный кулич.
Велел извозчику ехать дальней дорогой, чтобы продлить удовольствие. Мимо бревенчатых домов с расписными ставнями, мимо высоких, глухих заплотов из толстых плах выкатились мы на простор Енисея, лихо пронеслись до самых причалов. Дышалось легко, я совсем не ощущал боли в груди, как до контузии.
Швейцар принял у меня шинель. Я спросил, здесь ли солдат, и швейцар ответил, что точно-с, здесь, проведён в гостиную, а фельдфебель ожидает на кухне. Не заходя к Матильде Васильевне, я сразу же направился в гостиную, чтобы поскорее покончить с тяготившим меня обещанием.
Поручик Давнис явно сгущал краски, рассказывая о рядовом Джугашвили. Старался, чтобы смешней и веселей было. Навстречу мне поднялся с кресла самый обыкновенный солдат, каких много, на которого в другой обстановке я не обратил бы внимания. Он именно поднялся, а не вскочил, не вытянулся, как положено солдату при появлении офицера. Я давно заметил, что людей пожилых трудно выдрессировать до полного автоматизма, а за людей интеллигентных, мыслящих неохотно брались в этом отношении даже самые опытные унтеры. Привить им воинскую выправку гораздо сложнее, чем деревенским парням.
Передо мной стоял коренастый, плотного телосложения человек, лет под сорок, со смуглым усталым лицом, на котором заметно проступали рябинки. Лоб невысокий, даже узкий, обрезанный чёрной полоской коротко постриженных волос. Несколько велик был нос, как у многих кавказских жителей. Показалось, что руки длинноваты и тяжеловаты по сравнению с туловищем. И малоподвижны, особенно левая. В общем, ничего уродливого, вызывающего насмешку в нем не было, и это успокоило меня. Дело в том, что я с невольной опаской отношусь к людям, имеющим какие-либо отклонения от нормы, какие-нибудь физические недостатки. Такие люди обычно болезненно-мнительны, преувеличивают свою ущербность: навязчивая мысль о собственной неполноценности накладывает отпечаток на их психику. Это относится к людям невысокого роста: чем они ниже, тем сильнее психический пресс. Одни из них становятся завистливыми, злыми, мстительными, другие — коварными и хитрыми, третьи одержимы идеей во что бы то ни стало доказать своё превосходство над всеми прочими. Честолюбие движет ими. А случается, что все три качества объединяются в одном человеке. Он становится опасным для окружающих. Образцовым примером честолюбивого коротышки можно считать Наполеона.
Рядовой Джугашвили и ростом был низковат, и внешними достоинствами не отличался, но, повторяю, ничего особенного в нем я не заметил. Вроде бы солдат как солдат. Однако, здороваясь со мной, он пристально посмотрел мне в глаза, и таким пронизывающим был его взгляд, что показалось: Джугашвили мгновенно просветил меня, проник в мою сущность, понял, кто перед ним. Это было неприятно, смутное недовольство возникло во мне. Стараясь приглушить это ощущение, сказал преувеличенно бодро:
— Наслышан о вас, весьма наслышан… А, собственно, кто вы по убеждениям?
— Отбывал ссылку как большевик, — раздельно и веско произнёс солдат, будто подчёркивая, что ценит каждое своё слово.
— Меньшевики, большевики — странные словообразования. Игранье, забавы какие-то… Говорят, в этих ваших партиях на первых ролях выступают евреи?
— Есть и они, — ответил Джугашвили все столь же весомо, размеренно: голос его звучал ровно, негромко, глуховато. — Мы не придаём особого значения национальности… Мы интернационалисты.
— В принципе это можно понять, — кивнул я. — Если уж рай, то рай для всех. Идеал христианства.
— Церковь обещает рай на том свете, требуя взамен полного смирения здесь, на земле. Но кто знает, есть ли тот свет? — едва заметно улыбнулся солдат. — Мы хотим, чтобы люди были счастливы при жизни. Все люди, весь народ, а не избранные одиночки, — подчеркнул он.
Говорил Джугашвили с чувством собственного достоинства, даже с оттенком некоего превосходства, как с учеником, и это выбивало меня из привычной колеи. Собеседник явно не уступал мне в эрудиции, в умении вести дискуссию, но это был всего лишь рядовой солдат со стриженой головой, а солдатами я привык командовать, передвигать, как пешки, обращаться на «ты» или, в редких случаях, снисходительно-ласково произносить «братец». Однако беседовать в таком тоне с Джугашвили представлялось совершенно невозможным, и я терялся. А он понял моё состояние. Вновь прострелив пытливым, понимающим взглядом, сказал, словно бы рассуждая вслух:
— Офицеры русской армии, даже самые образованные и передовые, слабо разбираются в вопросах политики.
— Естественно. У офицеров чётко определённый круг обязанностей. Заниматься политикой нам официально запрещено. Слуга царю и Отечеству — остальное не имеет значения.
— Такая вода — на нашу мельницу, — удовлетворённо продолжал Джугашвили. — На мельницу наших пропагандистов и агитаторов. Офицерам трудно противопоставить что-нибудь веское нашим самым элементарным доводам.
— Не могу не согласиться.
— Даже авантюрист, полуграмотный крикун, прочитавший две-три популярные брошюры, способен победить в споре неглупого офицера и привлечь массы на свою сторону. Иногда это даже плохо.
— Очень плохо, — засмеялся я. — Трогательное совпадение взглядов, хоть и смотрим мы с совершенно разных позиций. В моем представлении любая политическая игра — это, извините, нечто мелкое, пошлое.
— Политика политике рознь, — невозмутимо возразил Джугашвили. — Если добиваться собственной выгоды — это одно. Стараться для людей, для народа — совсем другое.
— Конкретизируйте.
— Народ, например, устал от войны, народу не нужна война, народ против неё, — при этих словах я впервые увидел короткий, энергичный жест Джугашвили: резкое движение, согнутой правой рукой с распрямлённой ладонью от себя, сверху вниз — сей жест стал впоследствии неотъемлемой частью его облика.
— Возможно, — согласился я. — Но что же требуется народу?
— Ему нужно полное равенство, освобождение от сословных пут. Крестьянам нужна земля. Рабочим — фабрики и заводы.
— А вы спрашивали у него?
— У кого? — не понял Джугашвили.
— Откуда вам известно, что необходимо народу? Вы обращались к нему? Вот вы, сами?
— Почему лично я? Что нужно народу — знает наша партия.
— Сколько их, этих партий, и у нас в стране, и во всем мире?! Каждая декларирует, что именно она выражает интересы народа, страны. Короли, цари, ханы, диктаторы, между прочим, всегда утверждали то же самое… Но Господь с ними. Лучше скажите мне, что такое народ? Вон тот извозчик за окном? Или гимназист с ранцем? Или краснорожая прачка с неохватным задом? Или вон тот крестьянин, едущий на базар в надежде охмурить покупателей-горожан? Или проститутка из Дунькиной слободы? — не удержался я.
— И они тоже. — Джугашвили насупился, но голос его звучал по-прежнему ровно. — Однако наша партия выражает прежде всего интересы трудящихся масс, прежде всего рабочих и крестьян.
— Ну, знаете ли, рабочих в нашей стране малая горстка. А крестьяне… Вам часто приходилось бывать в русских деревнях?
— Нет, — качнул головой Джугашвили. — Я не бывал в русских деревнях… Только в ссылке, в Сибири.
— Тогда как же вы берётесь выражать интересы крестьян, не умея отличить супонь от подпруги, супесок от глинозёма, волнушку от рыжика, избу от мазанки, чапиги от лемеха? Интересы огромного океана крестьян, составляющих суть, силу России?! У зажиточных, богатых мужиков одни чаяния, у среднего крестьянина — другие, у лодырей, пьяниц, неудачников — совершенно иные: как бы нажраться, ничего не делая.
— У крестьян всех национальностей есть общие интересы, — продолжал своё Джугашвили. — Все крестьяне хотят получить помещичьи, царские, монастырские земли, чтобы трудиться не на эксплуататоров, а для себя. — Он умолк, прислушался, обернулся на звук шагов.
В гостиную вошла Матильда Васильевна. На постаревшем лице её — холод и строгость. Нервно теребя пальцами бахрому чёрной шали, она сдержанно кивнула мне, затем Джугашвили и спросила весьма сухо, не хотим ли мы кофе или чаю.
Я посмотрел на солдата. Он молчал, скрывая волнение. Матильда Васильевна глянула на него, глаза их встретились: укоряющие, гневные, вопрошающие глаза женщины и возбуждённо-блестящие —Джугашвили. В его взгляде не было уверенности, твёрдости, но я не заметил и никакой виноватости, раскаяния и понял, что первой не выдержит, потупится, сникнет Матильда Васильевна. И, прерывая затянувшуюся паузу, сказал:
— Хорошо бы чаю, покрепче.
Женщина быстро вышла. Мне показалось, что Джугашвили, проводивший взглядом её стройную, гибкую фигуру, подавил вздох, и это развеселило меня. Забавная все же историйка! Ну, чем вам не Лермонтов: горячее сердце под грубой солдатской шинелью с одной стороны и возвышенная романтическая аристократка с другой. Черт возьми, не будь я женатым!..
— Вы, конечно, понимаете, почему она сердится?
— Догадываюсь, — сказал Джугашвили.
— Эко вас понесло, право, — игриво посочувствовал я и сразу же пожалел о своём насмешливо-покровительственном тоне, увидев, как побледнело лицо Джугашвили, резче выделились рябинки. Пожалуй, я переступил грань приличия, пролегающую между равными людьми, солдатская форма сбила меня с толку. Но Джугашвили в этой ситуации оказался, как говорится, на высоте. Быстро справившись с собой, ответил с вежливой твёрдостью:
— Признателен за ваше участие, но есть определённые сферы…
— Поверьте, я не хотел вас обидеть.
— Понимаю, — он обошёл вокруг стола, остановился против меня, сказал, выделяя каждое слово: — Меня задержали на улице, когда возвращался в казарму. А куда ходил — это сказал я сам.
— Вот как?.. Объяснили бы по крайней мере Матильде Васильевне. Простите, но она очень переживает…
— Она меня не спрашивала и, кажется, не хочет спрашивать. Эта женщина решает и делает все сама, и за себя, и за других.
— Вы верно определили её сущность, — улыбнулся я. — Доверьте мне поговорить с ней.
— Спасибо. Но сначала ответьте, как меня накажут за самовольный уход к этим, — он брезгливо пошевелил пальцами, — к этим девкам из слободы?
— Другого солдата заставили бы уборные чистить. Или на гауптвахту, на хлеб и воду. Но вы политический, могут придраться.
— Это ещё вопрос, — сказал Джугашвили. — А если дознаются, что был в железнодорожных мастерских? Меня начнут спрашивать, что там делал, с кем встречался…
— Да, — кивнул я, — штрафного батальона не избежать.
— Зачем же мне подводить своих товарищей и себя? — спросил Джугашвили. [4]
В этом был некий элемент скрытности, столь чуждый мне, но логика солдата убеждала. Не возражая по существу, я спросил, несколько даже польщённый его доверчивостью:
— Почему вы не опасаетесь говорить мне все это?
— Не хочу, чтобы думали обо мне плохо, — пояснил Джугашвили.
— Ценю ваше откровение. И предлагаю вот что. Поскольку над вашей головой сгущаются тучи, не лучше ли вам отбыть в другое место?
— Каким образом? — заинтересовался Джугашвили.
— В понедельник отправляется команда в Ачинск. Это недалеко, но там другие люди, другие командиры, другие заботы. Там формируются маршевые роты для отправки на фронт, а это уже не тыловые забавы.
— Я был бы очень признателен вам, — у Джугашвили чуть дрогнул голос. — Было бы очень хорошо для меня. Мне нужно на запад.
— Считайте, что вы включены в команду. И не благодарите. Ускорить отправку гораздо легче, чем задержать в тылу.
— Да, но есть существенная разница между маршевой ротой и штрафным батальоном, — сказал Джугашвили. — Спасибо.
Разговор был окончен. Солдат медленно пошёл к выходу. Мельком глянул в трюмо. По его движениям, по выражению лица я видел, что ему не хочется покидать уютную гостиную, расставаться с достойным собеседником, возвращаться в тесную казарму, где он, рядовой Джугашвили — ничто, где каждый унтер может безвозбранно помыкать им, где нет для него ровни, где он чужак, объект для солдатских насмешек.
— Трудно вам? — невольно вырвалось у меня, и теплота моего голоса тронула, растопила его.
— Тяжело, — печально произнёс он. — Особенно с фельдфебелем. Весь месяц. Совершенно не укладываюсь в его рамки, никак не найдёт мне подходящее место, втискивает в прокрустово ложе.
— Вы какого года призыва? — спросил я, подумав, что в службе от Джугашвили нет никакой пользы, даже наоборот: будет сеять смуту среди солдат.
— Призыв девятьсот третьего, — ответил он. — Ратник ополчения первого разряда.
— Так, так… Ополченец… Это упрощает дело. Можете подать прошение об освобождении вовсе от воинской службы. Возраст. Перенесённые болезни. У вас ведь что-то с рукой.
— Подам сегодня же!
— А я сейчас поговорю с кем требуется.
Так закончился этот малый житейский эпизод, о котором я скоро перестал вспоминать.
Судьба моя, как и каждого человека, изобилует событиями самыми разнообразными. Многое довелось пережить и увидеть, о многом хотелось бы рассказать. Но, не пытаясь объять необъятное, буду говорить лишь о том, что так или иначе связано с Джугашвили-Сталиным. О тех неведомо кем определённых путях, которые приводили нас к неожиданным встречам. То есть расскажу о том, что стало самым главным в моей долгой жизни.
Когда отрёкся от престола Николай II и началась свистопляска со сменой министров и правительств, в самом трудном и неопределённом положении оказались фронтовые офицеры. С одной стороны — ненависть солдатских масс, считавших по глупости, что именно офицеры по своей воле гонят их в бой, на смерть (будто сами офицеры вместе с ними, впереди них, не шли на огонь!), а с другой — полная неопределённость руководства, отсутствие поддержки сверху, лишение прав и привилегий. Высшее начальство требовало продолжать войну до победного конца, причём не помогая при этом фронтовым командирам, а лишь подрывая их авторитет в глазах солдат.
Совершенно не желая заниматься политическими дрязгами, выяснять, кто на данном этапе прав или виноват, какая партия хуже, я попытался определить, что в эти смутные дни важно для меня, русского офицера? И решил: во внутренних наших делах мы разберёмся сами, страсти перегорят и угаснут. Неприятности случаются даже в самых хороших семьях. Но скверно будет, коли нашими внутренними неурядицами воспользуется враг, захватит наши западные губернии, достигнет победы, нанесёт урон, от которого стране трудно будет оправиться. Значит, цель у меня, у патриота, в данном случае одна: используя любую возможность, бороться против главного нашего врага, против германцев.
Дата добавления: 2015-09-11; просмотров: 71 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав |
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |
Приложение 2 | | | Английский (пейзажный) сад |