Читайте также:
|
|
— Ну, будем здоровы!
Григорий Маркович пригубил рюмку, а Свирельников свою опрокинул и почти сразу же почувствовал в затылке легкий теплый удар, словно выталкивающий из головы похмельную тяжесть.
— Иск уже подали? — бодро спросил он.
— Подал. Судья по моей просьбе написала частное определение. В нашу пользу.
— Сколько мы должны судье?
— Пять тысяч евро.
— Уже перешли на евро?
Свирельников направился к сейфу, вставил ключ и вдруг понял, что с похмелья забыл четырехзначный шифр. Впрочем, восстановить его в памяти просто: первые две цифры — год рождения Тони, а вторые две — год рождения Алены. Сейф доступно скрежетнул, Михаил Дмитриевич засунул в него пакет с деньгами, полученными от Фетюгина, потом из малой ячейки, отпиравшейся специальным ключиком, вынул «еврики», похожие на фантики с несерьезными картинками, и, отсчитывая, подумал: «Странное дело! Чем важнее деньги для человечества, тем легкомысленнее на них изображения. Когда на всей планете воцарятся одни-единственные, неодолимые деньги, то на них, скорее всего, будут нарисованы какие-нибудь телевизионные балбесы, разевающие рты под фанеру…»
— После суда нужно будет занести еще пять тысяч, — принимая купюры, сообщил Григорий Маркович.
— А если после суда я не отдам? — вдруг спросил Свирельников: у него вызвало острое, почти физическое отвращение то, с какой сладострастной нежностью адвокат пересчитывает бумажки.
«Наверняка договорился на меньшие деньги!» — подумал директор «Сантехуюта».
— Отдам свои. Честь дороже! — совершенно серьезно отозвался Волванец, глянув на клиента с холодным недоумением.
— Я пошутил.
— Я так и понял.
— А вам? Тоже в евро? — спросил Михаил Дмитриевич, заминая неловкость.
— Мне лучше в рублях. Сыну новый компьютер к началу учебного года обещал.
— Будет целыми днями в «стрелялки» играть! — предупредил Михаил Дмитриевич, отсчитывая деньги. — Моей замуж пора, а все в игры играет…
— Мой не будет! — значительно ответил Волванец.
Допив коньяк и проводив адвоката, Свирельников почувствовал прилив сил, вызвал к себе начальника отдела снабжения и с удовольствием наорал на него за нерастаможенные чешские душевые кабинки. Потом главный бухгалтер Елизавета Карловна, тучная пожилая дама с финансовой безысходностью во взоре, доложила, что деньги в «Столичный колокол» давно перечислены, и принялась вяло объяснять новую схему ухода от налогов с помощью векселей. Затем пришел кадровик и жаловался, что не может набрать нужного числа инвалидов на фиктивные должности (это тоже делалось из-за налогов): увечный люд, почуяв рыночный спрос, стал разборчивым и заламывает несерьезные цены…
Потом заглянула Нонна, свежеподкрашенная и надушенная:
— Вы сегодня допоздна?
— Отпроситься хочешь?
— Нет. Наоборот.
— Не знаю еще…
Это было что-то новенькое. Не так уж безразличны ей, оказывается, скоропалительные диванные радости в кабинете шефа. Свирельникова это озадачило и даже возбудило: по телу пробежал веселый похотливый сквознячок.
— Иди ко мне! — Он похлопал ладонью по деревянной ручке вращающегося кресла.
Нонна подошла и присела. Михаил Дмитриевич положил ладонь на ее прохладное голое колено, потом медленно провел рукой вверх, под коротенькую юбку — там оказалось гораздо теплее. Нонна вздрогнула и задышала. Но туда, где совсем горячо, добраться не удалось, секретарша остановила его поползновенную руку и, справляясь с собой, вымолвила:
— Из «Столичного колокола» снова звонили…
— Да, надо туда ехать. Но я вернусь! — пообещал Свирельников.
Нонна понимающе погрустнела.
Выходя из офиса, Михаил Дмитриевич не обнаружил на посту охранника, отлучившегося, вероятно, по своей урино-лечебной надобности.
«Вот бардак! Хорошо, хоть этот бритоголовый из приличной организации. А то — заходи и убивай! Так вот в подъездах и отстреливают!»
Мысленно уволив ненадежного сторожа, директор «Сантехуюта» поискал глазами в окрестностях серые «Жигули» и, не найдя, сел в джип.
— Куда едем? — поинтересовался Леша.
Михаил Дмитриевич посмотрел на часы, прислушался к своему телу, как-то вдруг обеспокоившемуся после коньяка и Нонны, еще раз глянул на циферблат и спросил:
— Кто звонил?
— Опять отец Вениамин. Просил напомнить про болтики…
— Достал он меня со своими болтиками! Поехали!
— Куда?
— В Матвеевское. Пока я там буду, сгоняешь на «Фрезер» и заберешь болтики. Два ящика. В проходной вызовешь по внутреннему телефону Павла Никитича. Отдашь деньги. — Михаил Дмитриевич достал из портмоне доллары и положил на переднее сиденье.
— Будет сделано!
Когда ехали уже бульварами, Свирельников еще раз внимательно поозирался и, не обнаружив хвоста, решил, что у сотрудника «наружки», наверное, обеденный перерыв.
…С отцом Вениамином Свирельников познакомился давным-давно, когда тот еще был начальником лаборатории да к тому же заместителем секретаря парткома по контрпропаганде в научно-производственном объединении «Старт», занимавшемся космосом. В НПО, которое сотрудники промеж собой называли то шарагой, то «Альдебараном», изгнанный из армии Михаил Дмитриевич устроился на работу в военизированную охрану. Узнав, что в кадрах появился отставной офицер, «контрпропагандист» тут же примчался знакомиться, ставить на партийный учет и записывать в заочный Институт марксизма-ленинизма. Звали его тогда Вениамином Ивановичем Головачевым, а промеж собой именовали Трубой: за раскатистый голос, иерихонски разносившийся на собраниях и научных заседаниях.
Однажды, получив в райкоме задание организовать «анти-Пасху», Труба загорелся идеей сконструировать мощный проектор и на известковой стене храма Преображения Господня, располагавшегося метрах в двухстах от основного корпуса НПО, показывать собравшимся на крестный ход диафильм «Религия на службе мракобесия». Однако в горкоме, где все-таки водились разумные люди, идею не поддержали, а посоветовали устроить, как и прежде, в клубе «Альдебарана» коротенькую антирелигиозную лекцию, а потом концерт какого-нибудь популярного ВИА, чтобы отвлечь молодежь от поповщины.
Пригласили ансамбль «Перпетуум-мобиле» под руководством Аркадия Мицелевича. Увидав его физиономию, можно было легко вообразить, как бы выглядели люди, если в ходе эволюции отпочковались бы не от приматов, а от грызунов. Ходили слухи, будто Аркаша — племянник крупного партийного босса, а то бы давно сидеть ему в каталажке за антисоветский образ жизни и левые концерты. Сначала «мобилевцы» обещали попеть бесплатно, исключительно на атеистическом энтузиазме, но в самый последний момент Мицелевич, грызунчато усмехаясь, объявил, что у них сломался усилитель, и затребовал на ремонт триста рублей, немалые по тем временам деньги. Осведомленный о родственных связях музыкального проходимца, председатель профкома, матерясь, раскошелился, а убыток провел по статье «Материальная помощь в послеродовой период».
Народу в клубе НПО натолкалось много, и не только молодежи: Головачеву на чисто общественническом обаянии удалось добыть у бадаевцев пятьдесят ящиков свежего пива, что и определило массовость атеистической акции. «Мобилевцы», одетые в странные мешковатые робы, спели вокально-драматическую композицию «Галилей» собственного сочинения:
Галилей не лил елей,
Мысль его была остра-а-а!
Не боялся Галилей
Костра-а-а-а-а…
Мицелевич, естественно, был за Галилея, а остальные члены ВИА попеременно изображали то светлые, то темные силы истории. В финале все хором славили победу разума над мракобесием:
И все-таки она вертится,
Вертится, вертится
Наша Земля-а-а!
Ля-ля-ля-ля-а-а…
После официально-атеистической части оторвались по полной программе: клуб ходил ходуном, содрогаясь от тяжких электробасов и слаженного подпрыгивания научных работников. Меж коллег, ломающихся в танце, метался богоборец Головачев, излучая то особенное, организаторское счастье, которое охватывает идеологического труженика при виде удавшейся политической акции.
Свирельников проработал в НПО совсем недолго и ушел, как только разрешили кооперативы. Минуло, наверное, лет десять, и Михаила Дмитриевича пригласили на освящение офиса торговой группы «Мир пылесосов», где его фирма устанавливала всю сантехнику. Батюшка в епитрахили, фелони и поручах рисовал кисточкой масляные крестики на расклеенных по стенам охранительных бумажках, а потом брызгал святой водой, пропевая густым басом: «Кроплением воды сия священныя в бегство да претворится все лукавое и бесовское действо…» И только потом, оказавшись в многолюдном застолье как раз напротив попа, Свирельников обомлел: перед ним сидел Труба, похудевший, пожелтевший, с обширной седой бородой и большим серебряным наперсным крестом.
— Вениамин Иваныч, это ты?!! — тихо спросил потрясенный директор «Сантехуюта».
— Аз есмь! — басом отозвался бывший заместитель секретаря парткома по контрпропаганде и грустно улыбнулся.
А история с ним приключилась удивительная! Головачев поехал в командировку на какие-то полигонные испытания и попал под утечку топлива. Очень скоро у него обнаружили лейкемию, определили в хорошую клинику, но врачи заранее предупредили жену, что, судя по всему, больной безнадежен. В ту, перестроечную, пору в больницы часто привозили гуманитарную помощь. Помимо консервированных колбасок, чипсов и прочих съедобностей с истекающим сроком годности, в полиэтиленовых пакетах можно было обнаружить и кое-что непреходящее, например протестантское Евангелие в мягкой обложке, напечатанное на газетной бумаге.
Головачев, почерпнувший основные религиозные сведения из институтского курса научного атеизма, а также из популярных книжек, вроде «Библейских сказаний» и «Забавного евангелия», поначалу просто засунул благую весть в больничную тумбочку. К тому времени он полностью погрузился в безысходно-обидчивое оцепенение, в какое впадает человек, почуяв гневным сердцем, что умирает. И эта необъятная обида на судьбу, на страну, на планету, на людей, остающихся жить, так изматывала все его угасающее существо, что не было сил даже поговорить с женой, неотлучно сидевшей возле его койки и, чтобы как-то скоротать время, читавшей гуманитарное Евангелие. Она была врачом-ревматологом и понимала необратимость происходящего.
— Читай вслух! — попросил он однажды, устав от обиды.
— …У одной женщины двенадцать лет было кровотечение, она натерпелась от разных врачей, истратила все, что у нее было, но помощи не получила: ей стало еще хуже. Она, услышав об Иисусе, подошла сзади и прикоснулась к Его плащу (она говорила себе: «Если хоть к одежде Его прикоснусь, выздоровею»). И тут же иссяк в ней источник крови, и она всем телом ощутила, что исцелилась от болезни. Иисус, тотчас почувствовав, что из Него вышла сила, повернулся к толпе и спросил: «Кто прикоснулся к моей одежде?» — «Ты видишь, как толпа сдавила Тебя, а еще спрашиваешь, кто к Тебе прикоснулся!» — сказали Ему ученики. Но он продолжал искать взглядом ту, которая это сделала. Женщина, испуганная и дрожащая, поняв, что с ней произошло, вышла из толпы, упала к Его ногам и рассказала всю правду. «Дочь, тебя спасла вера, — сказал ей Иисус. — Ступай с миром и будь здорова…»
— А вот интересно, — на пожелтевшем, заострившемся лице Головачева появилось давно забытое оживление, — какая сила из него вышла?
— Видимо, он обладал мощным биоэнергетическим полем, — предположила жена.
— Почему же тогда это поле исцеляло только тех, кто верил в него?
— Не знаю.
— А если он исцелял не своей энергией, а той энергией, которую высвобождает в самом человеке вера? — начал вслух рассуждать бывший атеист.
— Но ведь тут же ясно написано: «из него вышла сила»! — возразила жена.
— Да, — огорчился Головачев и, помолчав, спросил: — Как ты думаешь, это правда?
— Трудно сказать, — пожала она плечами. — Анамнез неизвестен. После исцеления женщина у специалистов не наблюдалась. Может, у нее через неделю снова кровотечение открылось!
— Если бы открылось — всем сразу стало бы известно. Что там эта Иудея — Волоколамский район!
— В общем, конечно, — согласилась жена. — Книжники и фарисеи постарались бы, раззвонили!
— Да, если бы кровотечение у женщины снова открылось, его бы так долго не помнили! Забыли б, как Кашпировского или этого… Ну, со странной фамилией — воду по телевизору все время заряжал…
— Не помню.
— Вот видишь, а Его помнят!
Он выговорил слово «Его» с таким неожиданным для бывшего организатора «анти-Пасхи» почтением, чуть ли не заискивающе, что жена, наклонив голову к книге, не смогла сдержать улыбку.
Вскоре врачи, чтобы не портить отчетность, выписали Головачева домой, и он стал ходить в церковь в Предтеченском переулке рядом с домом. Несколько дней просто стоял напротив храма, возле диорамы краснопресненских революционных боев, и наблюдал, как люди поднимаются по крутым ступенькам на паперть, подают нищим, как крестятся и кланяются, прежде чем войти в высокие двери, как, выйдя, оборачиваются на храм — снова крестятся и кланяются. Потом, что-то превозмогая в себе, Труба зашел вовнутрь. Конечно, он бывал в церквах и раньше: на экскурсии, например, когда организованно вывозил актив «Альдебарана» в Суздаль, несколько раз присутствовал на отпевании умерших родственников… Но это было совсем другое: культурное любопытство или печальная семейная обязанность, когда смотришь на отложившегося от жизни знакомца и думаешь о том, что надо бы все-таки бросить курить.
Но в тот день, войдя в сладкую духоту храма, Головачев вдруг ощутил, что вот здесь, посреди шумной, суетливой, грешной, беспощадной Москвы, есть, оказывается, тайный вход в совершенно иное измерение, где жизнь течет не по законам борьбы и выживания, а по законам веры, доброты и покоя, где можно надеяться на невозможное и ждать помощи от непостижимого. Но самое удивительное: судя по тому, сколько на службу собралось народу, множество людей — в отличие от Головачева — давным-давно знают этот вход в другую жизнь.
После службы он подошел к старушке-свечнице и записался на крещение.
С тех пор в храм он ходил каждый день, отстаивал утреннюю, а то, передохнув, и вечернюю службу, все более проникая в смысл полувнятных речитативов и песнопений. Иногда все происходящее казалось ему бесконечным повторением некой нечеловечески талантливой пьесы, которую играют слабенькие, почти самодеятельные актеры. От батюшкиных же проповедей веяло глухим сельским лекторием. Но тем не менее вся эта золочено-парчовая самодеятельность вызывала у него теперь не иронию, как в прежние, здоровые годы, а умиление, доводящее до чистых слез. День ото дня на душе становилось все светлее и слаще, а тело меж тем худело, слабело, уничтожалось. Через месяц он уже не мог дойти до храма, жена выпросила отпуск по уходу и во взятой напрокат инвалидной коляске возила его в церковь. Старушки за спиной шептались, что женщина совсем измаялась, но зато муж обязательно после смерти спасется. Священник его заприметил и всякий раз дружелюбно кивал.
После очередного визита врача из районного онкодиспансера Труба, доплетясь до кухни, нашел жену роющейся в красной коробке из-под «набора делегата», где хранились семейные документы. И хотя она, честно глядя ему в глаза, уверяла, будто разыскивала завалявшуюся фотографию для нового пропуска на работу, умирающий, конечно, догадался: искала жена не снимок, а документ на могилу, куда его можно будет вскоре по-родственному подложить.
— Жалко умирать с таким уютом в душе! — сказал он.
В какой момент душевная сила вдруг стала проникать в умирающее тело, оживляя его, Головачев и сам точно определить не мог. Но однажды утром он встал с кровати и решил дойти до храма без коляски. Отпуск у жены закончился, поэтому в церковь она могла его возить теперь только по выходным. С трудом, держась за стены, подолгу отдыхая, он добрался до храма, остановился возле круто уходящих вверх ступенек и понял, что одолеть их уже не сможет. И все-таки, отдышавшись, стал подниматься, но на третьей ступеньке почувствовал страшную тяжесть в теле. Потом черная вспышка в голове и — мгновенная, летучая, уносящая вверх легкость… Очнувшись, он обнаружил себя уже на паперти. Сам ли он в беспамятстве одолел этот крутой подъем, или ангелы, подхватив, вознесли бывшего контрпропагандиста, — спросить было не у кого: вокруг не оказалось ни души, хотя обычно непременно сидели нищие.
Головачев продолжал ходить в храм каждый день. Старушки заговорщически кивали на него прихожанам, вон, мол, совсем помирал мужчина, а теперь смотри-ка! Батюшка одаривал его той благосклонно-удовлетворительной улыбкой, с какой врач смотрит на вылеченного лично им пациента. Когда удивленный районный онколог направил Вениамина Ивановича на обследование, смотреть его фантастические анализы сбежалось полклиники, ведь все, кто вместе с Трубой попал под утечку на полигоне, давно поумирали. Никто ничего не мог понять, и медики все списали на скрытые и внезапно отмобилизовавшиеся резервы организма.
В храме Головачев стал своего рода достопримечательностью, живым свидетельством милостивого всемогущества Бога Живаго.
Поначалу он сделался алтарником, затем, поднаторев в ритуале и подучив книги, был возведен в чтецы. Позже окончил краткосрочные курсы (тогда открывали новые приходы, кадров не хватало), сдал экзамены и был со временем рукоположен. Правда, вместо храма ему досталось пепелище от церкви, в которой много лет располагалась бондарная мастерская «Жиркомбината». За комбинат долго боролись две бригады братков — перовские и лыткаринские. Дело кончилось тем, что верх взяли лыткаринские: они купили своему человеку портфель заместителя министра пищевой промышленности, и тот все сразу устроил. Перовские от огорчения спалили предприятие и застрелили заместителя министра. Лыткаринские в отместку перебили половину перовских, но скоро и сами полегли под пулями ховринских, воспользовавшихся этой междоусобицей.
Господи, сколько же по столичным, губернским и сельским погостам лежит под крутыми черными обелисками русских парней, которые могли бы ребятишек наплодить да державу поднять, а стали по своей и вражьей воле кровавыми душегубами! Уму непостижимо!
В итоге пепелище отдали верующим. Церковное начальство с легким сердцем отправило новорукоположенного отца Вениамина окормлять не существующий еще приход, и Труба с тем же жаром, с каким когда-то организовывал «анти-Пасху», принялся восстанавливать дом Божий. Для начала, чтобы добыть денег, он обошел всех своих старых партийных и комсомольских знакомых, многие из которых расселись по банкам, страховым компаниям и даже по нефтегазовым заведениям. Пораженные необычайным преображением Головачева, ходившего теперь в рясе, подпоясанной полевым офицерским ремнем, да еще узнав о богоугодной причине визита, все по первому разу деньги давали безотказно. Самым прижимистым — бывшим советским хозяйственникам — отец Вениамин рассказывал историю своего чудесного исцеления, и те, тяжко вспомнив о собственной печеночной недостаточности, раскошеливались.
Во второй раз многие помочь уже отказались, сославшись на финансовые затруднения и слышанные по телевизору утверждения одного рок-музыканта, что можно быть православным, даже не посещая храм, а просто читая перед сном Библию. Но кое-кто снова дал.
На третий же раз ни одна секретарша не соединила отца Вениамина ни с одним другом атеистической молодости. А бывший инструктор агитпропа, возглавивший фирму «Ворлдсексшоптур» (бесприходный пастырь подстерег его у дверей офиса), выругался, объявил, что РПЦ торгует водкой, поэтому «бабла» у нее навалом, и назвал поведение бывшего сподвижника «клерикальным рэкетом»…
После освящения «Мира пылесосов» Свирельников повез Трубу к себе домой, они долго сидели, говорили о житье-бытье, о том, что иногда Господь посылает людям жестокие испытания в виде тяжких недугов и крушения целой страны, но верить-то все равно надо. Отец Вениамин жаловался, что обошел уже по нескольку раз всех знакомых, а денег хватило только на стены.
— Даже Докукин дал, Царствие ему Небесное!
— М-да-а… «Говорю это как коммунист коммунисту!» — печально улыбнулся Михаил Дмитриевич, повторяя любимое присловье директора НПО «Старт», приватизировавшего это заведение и взорванного впоследствии крышевавшими его чеченцами прямо в «Мерседесе».
— Был бы жив — помог бы!.. — значительно вздохнул батюшка. — А Трудыча помнишь?
— Ну как же! — кивнул директор «Сантехуюта».
— Тоже чуть не пропал — с балкона сорвался…
— Да ты что?
— В последний момент жена с любовницей вытащили…
— С какой любовницей — с Ниной Андреевной?
— Нет, с молоденькой. Хорошая девушка. Елизавета. Отец у нее почти олигархом был. Тоже мне помог. — Труба кротко глянул на Свирельникова. — Теперь сидит, давно уже сидит… А все — гордыня жестоковыйная! Власти захотел…
— Трудыч-то как?
— Переменился после балкона. Я его потом венчал и младенчика крестил…
— Все-таки развелся?
— Нет, с женой венчал. В грехе жили, по-советски.
— А младенчик? — удивился Михаил Дмитриевич, припоминая не ребяческий возраст обвенчавшейся пары.
— Младенчик от Елизаветы. Да-а, сложно живут люди! И чем больше у них денег, тем сложнее…
Кончилось тем, что Михаил Дмитриевич за свой счет подвел к храму новые трубы (старые-то в труху превратились) и пообещал, когда начнутся отделочные работы, бесплатно установить полный комплект сантехники. Потом он еще не раз помогал строящемуся пастырю, в том числе заказал на «Фрезере» приснопамятные болтики, да все забывал забрать их и перебросить на объект…
Свирельников достал «золотой» мобильник и набрал домашний номер батюшки.
— Отца Вениамина, пожалуйста!
— Нет отца Вениамина, — ответила женщина, скорее всего матушка. (Михаилу Дмитриевичу показалось, будто слово «отца» она произнесла с некой благосклонной иронией.)
— А где он?
— В храме. Кто его спрашивает?
— Свирельников.
— Ой, Господи! Он вас так ждет, так ждет! Все утро про болтики беспокоился.
— А он там долго сегодня будет?
— Как обычно, — вздохнула матушка.
— Привезу я болтики. К вечеру.
— Вот уж спасибо! Храни вас Бог!
На подъезде к Матвеевскому у Михаила Дмитриевича замозжило под лопаткой. Вспомнив про рецепты, выписанные доктором Сергеем Ивановичем, он велел водителю остановиться возле ближайшей аптеки.
Свирельникова всегда поражало бессчетное изобилие снадобий, изобретенных для того, чтобы облегчить и обезболить неостановимое движение человека к небытию. В детстве, замученный самыми первыми невыносимыми мыслями о неминуемой смерти, доводившими его до тихих ночных припадков, он однажды радостно придумал, что существует, возможно, такое неведомое пока сочетание всем известных лекарств, которое сделает его вечным. Оставаясь в комнате один, он вынимал из шкафа обувную коробку, где хранилась семейная аптечка, высыпал на скатерть маленькие плоские упаковочки с выдвижными, как у спичечного коробка, сердцевинками, начиненными разнокалиберными таблетками (тогда еще не было запечатанных фольгой пластинок). Читая загадочные названия «Анальгин», «Сульгин», «Но-шпа», «Пурген», «Кальцекс», «Фталазол», «Димедрол», Миша брал из каждой коробочки по таблетке, выкладывал рядком и разглядывал, воображая, что именно эти пилюльки, выпитые единовременно, могут сделать человека вечным. А значит, его, Мишино, постаревшее, одетое в просторный черный костюм тело никогда не положат в оборчатый красный гроб и не зароют в червивую землю.
О том, как он распорядится своим бессмертием, малолетний Свирельников не задумывался, если не считать некоторого беспокойства в связи с тем, что, по мнению ученых (так сказали по радио), солнце через несколько миллиардов лет должно погаснуть, и как в таком случае быть ему, вечному ребенку? Впрочем, почему бы не установить в небе огромную электрическую лампочку, которая заменит светило? Намечтавшись до сладкого стеснения в горле, он раскладывал пилюли назад по коробочкам, путая иногда похожие таблетки. А потом мать, выпив от мигрени «анальгинку», удивлялась, что голова никак не проходит, но зато бурлит в животе…
Купив лекарства, Михаил Дмитриевич ссыпал сдачу в сморщенную ладошку дежурившей возле окошечка пенсионерки, одетой в старенький шерстяной костюмчик. Почти такой же носила когда-то Гестаповна. Он отошел к окну, выдавил из фольги две таблетки, положил в рот и, поднакопив слюны, проглотил. Тем временем другая пенсионерка, взявшая следом за ним пузырек «Корвалола», громко, так, чтобы все услышали, принялась корить околоприлавочную побирушку:
— Что ж ты тут попрошайничаешь? Стыдоба ведь… Возьми, как я, на Киевском укроп! Там дешево — снопами отдают. И торгуй у метро пучками по пять рубликов!
— Это не ваше дело! — высокомерно ответила старушка в учительском костюмчике, угрюмо потупилась и стала вдруг похожа на настырную школьницу, которую отчитывают у доски за невыученный урок.
Небольшая очередь с интересом следила за этим негаданным конфликтом, сочувствуя, кажется, побирушке, а совсем даже не укропной предпринимательнице. Свирельников достал из портмоне две сторублевые бумажки, подошел и вручил обеим старушкам. Та, что советовала торговать, взяла с радостью. «Учительница» — нехотя. Последнее, что он заметил, выходя на улицу, был ненавидящий взгляд пожилой аптекарши…
Напротив, через дорогу, расположился маленький огороженный рынок. В первом ряду торговали недорогим мясом с Украины и дешевыми молочными продуктами из Белоруссии. На прилавках лежали расчлененные братья наши меньшие, а совсем уж крошечных братиков, противно жужжавших и лепившихся к убоине, продавцы равнодушно отгоняли зелеными ветками.
«Пусть сами жрут эту свою чернобыльскую заразу!» — подумал Свирельников, бравший продукты исключительно в дорогих супермаркетах, и пошел туда, где продавались овощи с подмосковных участков. Купив малосольных огурцов, свежих помидоров и зелени для салата, он направился к выходу, но у ворот задержался: на перевернутой картонной коробке из-под бананов были разложены грибы, десяток крепких, напоминающих разнокалиберные чугунные гири, боровиков. Рядом на раскладном стульчике сидел бородатый очкарик в бейсболке и читал книгу.
Такие же грибы с шоколадными, глянцевыми шляпками и толстыми ножками Свирельников собирал в Ельдугине. С родителями была договоренность: июнь он проводил в пионерском лагере, а на июль и август его отправляли в деревню, к деду Благушину. Проведывали они сына раза три-четыре, притаскивали сумку сластей и тяжеленный рюкзак, бугрившийся банками тушенки: в сельпо из консервов имелся только частик в томате, а хлеб завозили раз в два дня на катере из Белого Городка. За ужином мать расспрашивала деда о том, как ведет себя Ишка. Так его одно время называли в семье, потому что в позднем младенчестве он не выговаривал «м». Благушин отвечал: «Хорошо ведет…» — но при этом смотрел на мальчишку с тайным намеком: мол, не выдаю тебя, поганца, а ведь мог бы! Ох и выпорол бы тебя отец!
Конечно, дед мог рассказать о том, как Ишка подтягивался на яблоневой ветке и сломал ее. Благушин обмотал белый, словно живая кость, слом тряпицей, а потом, к удивлению внука, несколько раз подходил к дереву и просил прощения, называя яблоню «матушкой». Водились за малолетним Свирельниковым и другие нарушения деревенской дисциплины, включая тайное курение надрывного дедова «Памира»… Но Благушин не выдавал.
Рано утром мать целовала сонного Ишку, обдав крепкими, щекочущими ноздри духами «Ландыш», отец приказывал слушаться деда, и родители мчались к катеру, курсировавшему между Кашином и Кимрами. Когда в конце августа он возвращался в Москву, набитую пыльной уставшей зеленью, их комната в коммуналке пахла по-новому, а у матери с отцом проскальзывали в разговоре какие-то только им понятные словечки, вызывавшие улыбки и переглядывания. Федьки тогда еще не было. Он, кстати, и родился в марте, как плод летней родительской свободы…
Но до возвращения было почти два месяца деревенского раздолья. Мать так и говорила: «Ишке в Ельдугине раздолье!» Это была полная свобода! Абсолютная воля! Даже кушать никто не заставлял. В углу стоял рюкзак с банками тушенки, на печке — чугунок с отварной картошкой в мундире, на огороде лук и огурцы, а в саду черная смородина. Мишка со своим деревенским дружком Витькой до синевы сидел в Волге, дожидаясь больших белых теплоходов, чтобы покататься на желтых волнах, косо накатывавших на серый песок, оставляя на нем извилистую муаровую линию. Самые большие волны, добивавшие до красно-коричневой глины обрыва, были от четырехпалубного «Советского Союза», но он проходил мимо Ельдугина всего два раза в месяц — в Астрахань и обратно.
А еще замечательно — гонять вдоль деревни по щиколотку в пыли. Да, по щиколотку! В июльскую жару дорога, разрезавшая деревню надвое, превращалась в реку пыли, словно кто-то насыпал в русло теплой ржаной муки. И они с Витькой бродили по проселку, специально волоча ноги, чтобы чувствовать, как кожу шелковит нагретая солнцем пыль, нащупывая в мягкой глубине затвердевшими от босой беготни подошвами случайные железки — потерянные подковы и гвозди. Однажды Витька нашел в пыли екатерининский медный пятак величиной с большое плоское грузило.
Иногда дед Благушин, брат погибшего на фронте дедушки Николая, брал Ишку с собой в лес. А точнее сказать, тащил: будил затемно, плескал в лицо ледяной водой из стоявшего в сенях ведерка и говорил:
— Вставай! Эвона, солнышко тоже встает. Пошли Грибного царя искать! Найдем — желание загадаешь!
Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 71 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав |