Студопедия  
Главная страница | Контакты | Случайная страница

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Неудачливый священник 14 страница

Читайте также:
  1. A XVIII 1 страница
  2. A XVIII 2 страница
  3. A XVIII 3 страница
  4. A XVIII 4 страница
  5. Abstract and Keywords 1 страница
  6. Abstract and Keywords 2 страница
  7. Abstract and Keywords 3 страница
  8. Abstract and Keywords 4 страница
  9. BEAL AEROSPACE. MICROCOSM, INC. ROTARY ROCKET COMPANY. KISTLER AEROSPACE. 1 страница
  10. BEAL AEROSPACE. MICROCOSM, INC. ROTARY ROCKET COMPANY. KISTLER AEROSPACE. 2 страница

Перед ними лежало будущее, которому не видно было конца, будущее, заполненное их общим трудом. А теперь она уходила от него, неожиданно, чуть не украдкой, уходила в дымку тьмы и тумана. Он, наконец, вздохнул и с усилием улыбнулся ей:

— Хоть моя страна и воюет с вашей, помните… я не враг вам…

Эти сдержанные слова, и то, что не было сказано, но скрывалось за ними, было так похоже на него, так напоминало ей все, чем она в нем восхищалась, что это поколебало ее решимость быть сильной. Она смотрела на его худощавую фигуру, худое лицо и редеющие волосы, и слезы затуманили ее прекрасные глаза.

— Мой дорогой… дорогой друг… я никогда не забуду вас, — она сжала ему руку и быстро вошла в маленькую лодчонку, которая должна была доставить ее на джонку. Он стоял на месте, опираясь на свой старый зонтик из шотландки, сощурив глаза от блеска воды, пока джонка не превратилась в пятнышко, уплывающее, исчезающее за краем неба.

Без ведома Марии-Вероники он сунул в ее багаж маленькую старинную статуэтку испанской мадонны, которую ему подарил отец Тэррент. Это была единственная ценная вещь, принадлежавшая ему. Мария-Вероника часто восхищалась ею. Он повернулся и медленно побрел домой. В саду, который она насадила и который так любила, Фрэнсис остановился, благодарный за мир и тишину, царившие здесь. Воздух был полон аромата лилий. Старый Фу, садовник, его единственный товарищ в покинутой миссии, подрезал кусты азалий, нежно ощупывая их руками. Фрэнсис почувствовал, что смертельно устал после всего, что ему пришлось пережить за последнее время. Еще одна глава его жизни закончилась: впервые он смутно почувствовал, что стареет. Фрэнсис сел на скамейку под индийской смоковницей, чьи вертикальные ветви укоренившись в земле, образовали шатер, и оперся локтями на сосновый стол, который тут поставила Мария-Вероника. Старый Фу, подрезая азалии, притворился, что не видит его, когда минуту спустя он опустил голову на руки.

 

 

Широкие листья индийской смоковницы по-прежнему укрывали его под своей тенью, когда он, сидя за садовым столом, перелистывал страницы своего дневника. Но руки, листавшие его, покрылись набухшими венами и слегка дрожали (ему это казалось странным обманом чувств). Конечно, старый Фу больше не наблюдал за ним, разве что сквозь какую-нибудь щелочку в небе. Вместо него два молодых садовника склонились над клумбой с азалиями, а отец Чжоу, его китайский священник — маленький, мягкий и скромный — шагал со своим молитвенником на почтительном расстоянии от него, следя за ним с сыновней любовью теплыми карими глазами. Августовское солнце пронизывало усадьбу миссии сухим светом, подобным искрящемуся золотому вину. С площадки для игр доносились счастливые крики играющих детей, возвещающие ему, что уже одиннадцать часов. Его дети или, вернее, поправился он с усмешкой, дети его детей…

Как несправедливо обошлось с ним время, пронеслось так быстро, нагромождая на него год за годом быстрее, чем он успевал распорядиться ими. Веселое красное лицо, пухлое и улыбающееся, всплыло перед ним над полным стаканом молока и нарушило его виденья. Отец Чисхолм притворно нахмурился, когда мать Мерси Мария приблизилась к нему, досадуя на это новое напоминание о его возрасте… опять ее хитрости и уловки и это нянченье…

Ему всего шестьдесят семь… ну, допустим, в следующем месяце будет шестьдесят восемь… это же пустяки… да он поздоровее многих молодых.

— Я же вам говорил, чтобы вы не носили мне эту гадость.

Она улыбнулась успокаивающе, — энергичная, суетливая, покровительственная.

— Вам необходимо это, отец, если вы упорствуете и собираетесь предпринять это длинное и ненужное путешествие, — она помолчала. — Я не понимаю, почему отец Чжоу и доктор Фиске не могут поехать одни?

— Не понимаете?

— Правда, не понимаю.

— Это весьма прискорбно, дорогая сестра, значит, ваш разум слабеет.

Она снисходительно рассмеялась и попыталась уговорить его.

— Я скажу Джошуа, что вы решили не ехать, да?

— Скажите ему, чтобы через час пони были готовы. Мерси Мария удалилась, сокрушенно качая головой. Отец

Чисхолм снова улыбнулся, он испытывал сдержанный триумф человека, поставившего на своем. Потом старый священник стал пить свое молоко — теперь, когда она ушла, незачем было делать гримасу — и снова принялся неторопливо перечитывать свой дневник. В последнее время у него вошло в привычку вызывать перед собой воспоминания, перевертывая наугад потершиеся, с загнутыми уголками страницы.

В это утро первой датой, почему-то открывшейся ему, был октябрь 1917.

"Несмотря на то, что жизнь в Байтане стала легче, рис уродился хорошо, и мои милые малыши благополучно вернулись из Лиу, все последнее время я чувствую себя очень подавленным; однако, сегодня совершенно незначительное происшествие до нелепости обрадовало меня.

Я уезжал на четыре дня на ежегодную конференцию, которую папский префект счел нужным проводить в Сэньсяне. Сидя в своем медвежьем углу, я воображал, что мне не грозят подобные "пикники". В самом деле, мы, миссионеры, разбросаны так далеко друг от друга и нас так мало — всего лишь отец Сюретт, бедный преемник Тибодо, три китайских священника из Чжэкоу и отец Ван Дуин, голландец из Ракаи, — что, казалось бы, не стоит по такому поводу пускаться в долгое путешествие по реке. Но надо было "обменяться мнениями". И, естественно, я несдержанно высказался против "агрессивных методов обращения в христианство", рассердился и процитировал слова кузена господина Пао: "Вы, миссионеры, приходите к нам со своим Евангелием, а уходите с нашей землей".

Я впал в немилость у отца Сюретта, шумного священника, радующегося силе своих мускулов, которые он использовал для разрушения всех милых маленьких буддийских святынь, что были расположены на двадцать ли вокруг Сэньсяна, и который к тому же претендует на поразительный рекорд — он произносит пятьдесят тысяч благочестивых восклицаний за день!.

Когда я возвращался домой, меня одолело раскаяние. Как часто приходилось мне писать в этом дневнике: "Опять не сдержался. Дорогой Господи, помоги мне обуздать мой язык!" И они там в Сэньсяне считают меня страшным чудаком! Чтобы наказать себя, я отказался от каюты. Рядом со мной на палубе был человек с клеткой первоклассных крыс, которых он постепенно съедал на обед у меня на глазах. Вдобавок шел сильный дождь, на меня низвергались целые потоки воды, и мне, как я того и заслуживал, было отчаянно плохо. Потом, когда ни жив ни мертв, я сошел с судна в Байтане, я обнаружил на мокрой пустой пристани старую женщину, ожидавшую меня. Она подошла ко мне и, я увидел, что это была моя давняя приятельница, старая матушка Хсу, та самая, которая варила у нас во дворе бобы в жестянке из-под сгущенного молока. Она самая бедная, самая захудалая из моих прихожан. К моему удивлению, при виде меня ее лицо просветлело. Старушка быстро рассказала мне, что ей так не хватало меня, что она простояла тут на дожде последние три дня, ожидая моего приезда. Она преподнесла мне шесть маленьких церемониальных пирожных из рисовой муки и сахара, — не для еды, такие пирожные они кладут перед изображениями Будды, (подобные же реликвии и разрушает отец Сюретт). Трогательный жест… Какая это все-таки радость, когда знаешь, что хоть одному человеку ты дорог и необходим.

Май 1918. В это чудесное утро моя первая партия молодых колонистов отправилась в Лиу. Всего их двадцать четыре. Я могу добавить, что их по двенадцать человек обоего пола. Их отъезд сопровождался громадным энтузиазмом и множеством многозначительных замечаний и практических указаний нашей доброй матери Мерси Марии. Хоть я был страшно против ее приезда — все вспоминал Марию-Веронику и делал мрачные сравнения — она оказалась хорошей, умелой, жизнерадостной особой, к тому же для благочестивой монахини она изумительно разбирается во всем, что требуется молодоженам.

Старая Мэг Пэкстон, торговка рыбой из Кэннелгейта, бывало утешала меня и говорила, что я не такой уж дурак, каким кажусь; и я очень горд тем, что меня осенило заселить Лиу лучшей продукцией миссии святого Андрея. Здесь просто не хватает работы для моих становящихся взрослыми молодых людей. Было бы непростительной глупостью, если бы, вытащив их из канавы и дав им образование, мы снова с самыми благими намерениями толкнули бы их обратно. А Лиу тоже пойдет на пользу вливание свежей крови. Там обширные земли, живительный климат. Когда населения будет достаточно много, я дам им туда молодого священника. Ансельм должен будет прислать мне его — пока он этого не сделает, я прожужжу ему все уши своими приставаниями… Я устал сегодня и от волнений и от всех этих церемоний — эти массовые браки не шутка, а китайское церемониальное красноречие разрушает голосовые связки. Может быть, моя подавленность просто следствие физической усталости — мне очень нужно отдохнуть, я немного выдохся.

Фиске уехали в свой обычный шестимесячный отпуск. Они поехали к сыну, который теперь обосновался в Вирджинии. Мне не хватает их.

Как мне повезло, что у меня такие милые и деликатные соседи, я полностью осознал, узнав их заместителя, достопочтенного Эзру Солкинза. Шанфу Эзра не то и не другое. Это крупный человек с неизменно сияющей физиономией, сокрушительным рукопожатием и улыбкой, похожей на тающий жир. Раздавливая мои пальцы, он заорал: "Я сделаю все, чтобы помочь вам, брат, решительно все".

Фиске будут моими почетными гостями в Лиу. Но не Эзра… Не прошло бы и минуты, как он заклеил бы могилу отца Рибьеру бумажками с надписями: "Брат, спасен ли ты?" О, чтоб!..

Я ворчлив и раздражителен, это все этот пирог со сливами, который Мерси Мария заставила меня съесть за свадебным завтраком…

Я был по-настоящему счастлив, получив длинное письмо, датированное 10-м июня 1922 г., от матери Марии-Вероники. После долгих превратностей судьбы, тягот войны и унижений перемирия она, наконец, вознаграждена назначением на пост игуменьи Сикстинского монастыря в Риме. Это прекрасный старый монастырь их ордена, расположенный на высоком склоне между Корсо и Квириналом[58]и возвышающийся над Сапорелли и прелестной церковью святых Апостолов. Это очень большой пост, но она вполне достойна его. Мария-Вероника кажется довольной, умиротворенной… От ее письма на меня так повеяло благоуханием священного города — эта фраза вполне подошла бы Ансельму, который всегда был предметом моей нежной любви, — что я дерзнул составить некий план. В один прекрасный день, наконец, я получу уже дважды откладывавшийся отпуск для лечения, что тогда может мне воспрепятствовать съездить в Рим, вдоволь побродить по мозаичным полам святого Петра и в придачу повидать мать Марию-Веронику? Когда в апреле я писал Ансельму, поздравляя его с назначением ректором кафедрального собора в Тайнкасле, он в своем ответе заверил меня, что в ближайшие полгода я получу в помощь еще одного священника и что еще до конца этого года мне будет предоставлен отпуск, "в котором я так нуждаюсь".

Нелепая дрожь сотрясает мои выгоревшие на солнце кости, когда я думаю, что меня может ожидать такое счастье. Довольно! Я должен начать копить деньги, чтобы купить себе приличный костюм. Что подумает добрая настоятельница монастыря, если у безвестного коллеги, претендующего на знакомство с ней, сзади на штанах окажется заплата?..

17 сентября 1923. Просто с ума сойти! Сегодня приехал мой новый священник. Наконец-то у меня есть товарищ по работе. Это так хорошо, что просто не верится, что это правда. Хотя поначалу объемистые послания Ансельма вселяли в меня надежду, что это будет молодой крепкий шотландец (предпочтительно, чтобы он был веснушчатый и с соломенными волосами), последние его сообщения подготовили меня к тому, что новым отцом будет китаец из Пекинского колледжа. Мое извращенное чувство юмора побудило меня утаить от сестер приближающуюся развязку. Они целыми неделями готовились ухаживать за юным миссионером, приехавшим с родины, — Клотильда и Марта мечтали о чем-нибудь галльском с бородой, а бедная мать Мерси Мария молилась о том, чтобы он был ирландцем. Надо было видеть ее честное ирландское лицо, когда она влетела в мою комнату, вся багровая от ужаса.

— Новый отец — китаец!

Но отец Чжоу оказался замечательным человеком. Он не только спокоен и приятен, но в нем чувствуется необычайно напряженная внутренняя жизнь, что вообще является отличительной чертой китайцев. Во время моих редких паломничеств в Сэньсян я встречал нескольких китайских священников, и они всегда меня поражали. Если бы я не боялся быть напыщенным, я бы сказал, что хорошие китайские священники, по-видимому, сочетают в себе мудрость Конфуция с добродетелью и силой Христа.

И теперь в будущем месяце я еду в Рим… мой первый отпуск за девятнадцать лет. Я снова как холиуэллский школьник в конце семестра, колотящий по парте и распевающий:

Еще две недели, всего две недели,

И я буду делать, что хочу-у-у!

Интересно, не разлюбила ли мать Мария-Вероника имбирные палочки. Отвезу ей, рискуя, что она скажет, что теперь предпочитает макароны.

Хей-хо! Как восхитительна жизнь! В мое окно я вижу молодые кедры, в бурной радости раскачивающиеся на ветру. И теперь я должен написать в Шанхай и заказать себе билет. Ура!

Октябрь 1923. Вчера пришла телеграмма, отменяющая мою поездку в Рим, и я только что вернулся с вечерней прогулки по берегу реки, где я долго стоял в мягком тумане и наблюдал ловлю рыбы большими бакланами. Это очень грустный способ ловить рыбу, а может быть, это просто мне было грустно смотреть на него. Большим птицам надевают на шеи кольца, чтобы они не могли проглотить рыбу. Они лениво распластываются на бортах лодки, словно им смертельно надоела вся эта процедура. Вдруг нырок, летящие брызги… и вот появляется большой клюв, из которого торчит извивающийся хвост рыбы. Потом начинаются мучительные волнообразные движения шеи. Когда у птиц отнимают их добычу, они трясут головами, безутешные, но ничуть не наученные горьким опытом. Затем они снова припадают к лодке, мрачно | размышляя и накапливая силы для нового поражения.

Богу известно, что мое собственное настроение было достаточно мрачным и безнадежным. Когда я стоял у серо-свинцовой воды, и ночной ветер швырял волны на кудрявые, как волосы, водоросли на берегу, мои мысли были, как это ни странно, не о Риме, но о реках Твидсайда и о себе, босоногом, стоящем в журчащей хрустальной воде и забрасывающем удочку из ивовой лозы на форель.

Последнее время я все больше и больше погружаюсь в воспоминания детства, они встают передо мной так живо, будто все было только вчера — верный признак приближающейся старости. Я даже уношусь в мечтах, с нежностью и тоской, к моей детской любви — кто бы мог подумать!? — к моей дорогой любимой Норе. Видите, я уже достиг сентиментальной стадии разочарованности, значит, скоро я покончу с ней, но, когда пришла телеграмма, то, выражаясь словами старой Мэг, "выгрести было тяжело".

Теперь я почти примирился с бесповоротной окончательностью моего изгнания. В принципе, может быть, это и правильно, потому что возвращение в Европу выбивает из колеи священников- миссионеров. В конце концов, мы отдаем себя целиком, и отступления для нас нет. Я здесь на всю жизнь. И я улягусь, наконец, в тот маленький кусочек Шотландии, где покоится Уилли Таллох.

Более того, несомненно, логично и справедливо, что поездка Ансельма в Рим гораздо нужнее моей. Средства общества не позволяют двух таких экскурсий. И он лучше сможет рассказать папе римскому об успехах "его войск", как он нас называет. Там, где я буду косноязычен и неуклюж, он будет пленять и… "собирать в житницу" деньги и помощь для всех иностранных миссий. Он обещал подробно писать мне обо всех своих деяниях. Я должен наслаждаться Римом в его лице, вообразить себя на приеме у папы и встретиться с Марией-Вероникой мысленно. Я не мог заставить себя принять предложение Ансельма провести короткий отпуск в Маниле. Его веселье тяготило бы меня, и я сам смеялся бы над маленьким одиноким человечком, бродящим по гавани и воображающим, что он находится на Понтийском холме.

Через месяц… Отец Чжоу благополучно обосновался в Лиу, и наши голуби, обгоняя друг друга, носятся в поднебесье.

Какая радость, что мой план так чудесно осуществляется. Хотелось бы мне знать, упомянет ли Ансельм, когда увидит папу римского — может же он сказать всего словечко — об этой крошечной драгоценности, возникшей среди диких просторов и забытой когда-то всеми… кроме Бога…

22 Ноября 1928. Как можно выразить нечто возвышенное словами — одной убогой, сухой фразой? Прошлой ночью умерла сестра Клотильда. Я не часто говорил о смерти в этом моем отрывочном отчете о моей незавершенной жизни. Когда год тому назад тетя Полли скончалась во сне в Тайнкасле, тихо и мирно, просто от доброты своей и от старости, и я узнал об этом из письма Джуди с пятнами от слез, я просто записал здесь:

"Полли умерла 17 октября 1927 г."

Есть какая-то неизбежность в смерти близких нам хороших людей. Но бывают иные смерти… иногда они поражают нас, сирых, видавших виды священников, как откровение.

Клотильда несколько дней слегка, как нам казалось, приболела. Когда они позвали меня вскоре после полуночи, я был потрясен тем, как она изменилась. Я сейчас же послал сказать Джошуа, старшему сыну Иосифа, чтобы он бежал за доктором Фиске. Но Клотильда, со странным выражением лица, остановила меня. Улыбнувшись, она сказала, что не стоит затруднять Джошуа этим путешествием. Она сказала очень мало, но достаточно.

Когда я вспоминал, как годы назад я язвительно упрекал ее за пристрастие к хлородину, я мог бы заплакать над своей глупостью. Я всегда слишком мало думал о Клотильде: ее натянутость, с которой она ничего не могла поделать, ее болезненная боязнь покраснеть, страх перед людьми, перед своими собственными слишком напряженными нервами делали ее внешне непривлекательной, даже смешной. Следовало бы поразмыслить об усилиях такой натуры для преодоления себя, подумать о незримых победах. Вместо этого думали только о зримых поражениях.

Полтора года она страдала от опухоли в желудке, выросшей в результате хронической язвы. Когда она узнала от доктора Фиске, что сделать ничего нельзя, она взяла с него слово, что он сохранит это в тайне и вступила в бои, в никем не воспетый бой. Прежде чем меня к ней позвали, первое сильное кровотечение совершенно обессилило ее. В шесть часов утра у нее было второе кровотечение, и она умерла совершенно спокойно. А в промежутке между ними мы говорили… но я не смею записать этот разговор. Прерывистый и бессвязный, он покажется бессмысленным… над ним легко можно надсмеяться… но, увы, мир нельзя переделать глумлением…

Мы все страшно расстроены, особенно Марта. Она вроде меня — сильна, как мул, и проживет до ста лет. Бедная Клотильда! Она была кротким и нежным созданием. В своей жертвенности Клотильда напоминала скрипку, струны которой были слишком сильно натянуты и иногда издавали неприятный звук. Видеть, как на лицо ложится мир, спокойное приятие смерти, отсутствие страха… это облагораживает человеческое сердце.

30 Ноября 1929. Сегодня у Иосифа родился пятый ребенок. Как летит жизнь! Никому и присниться не могло, что в моем застенчивом, храбром, болтливом, обидчивом мальчике скрываются задатки патриарха! Может быть, его пристрастие к сахару должно было послужить мне предостережением?! В самом деле, теперь он стал прямо-таки важной персоной — он во все вмешивается, очень любит свою жену, несколько напыщен и довольно грубо обходится с нежелательными, по его мнению, посетителями. Я и сам немного побаиваюсь его…

Через неделю. У нас тут еще новости… Парадная обувь господина Чиа вывешена на Маньчжурских воротах. Здесь это считается огромной честью… и я очень рад за моего старого друга. По своей аскетической, созерцательной, великодушной натуре он всегда тяготел ко всему разумному и прекрасному, к тому, что вечно.

Вчера пришла почта. Я понял уже давно, гораздо раньше его громадного успеха в Риме, что Ансельм должен достичь высокого положения в Церкви. И вот, наконец, его труды на благо иностранных миссий принесли ему надлежащую награду Ватикана. Он теперь новый епископ Тайнкасла. Возможно, что самым тяжелым испытанием для нашего духовного зрения является созерцание чужого успеха. Его блеск причиняет нам боль. Но теперь, на пороге старости, я стал близорук. Меня не трогает слава Ансельма. Я, пожалуй, даже рад, потому что знаю, что он сам вне себя от радости. Зависть — такое отвратительное чувство! Надо помнить, что потерпевший поражение, все еще обладает всем, если он обладает Богом. Мне хотелось бы приписать это своему великодушию. Но это вовсе не великодушие, а просто понимание разницы между Ансельмом и мной… понимание того, как смешно было бы мне домогаться crozier[59].

Хоть мы и стартовали вместе, Ансельм далеко обогнал меня. Он полностью развил свои таланты и теперь, насколько я могу судить по газете "Тайнкасл кроникл", является "великолепным лингвистом, выдающимся музыкантом, покровителем литературы и искусства в епархии и имеет широкий круг влиятельных друзей". Вот это удача! У меня за всю мою небогатую событиями жизнь было не больше шести друзей, да и те, за исключением одного, были простыми людьми. Я должен написать Ансельму и поздравить его, дав ему, однако, понять, что я вовсе не собираюсь использовать нашу дружбу и просить о повышении.

Viva Anselmo! Мне грустно, когда я думаю, как много ты сделал из своей жизни и как мало сделал я из своей. Я так часто и так больно разбивал себе голову в своем стремлении к Богу.

30 декабря 1929. Вот уже почти месяц, как я ничего не записывал в этот дневник… с тех самых пор, как пришло известие о Джуди. Мне и сейчас еще трудно, кроме как в самых общих чертах, написать о том, что случилось там, дома… и о том, что происходит здесь, у меня в душе. Я льстил себя мыслью, что я достиг блаженной отрешенности и примирился с окончательностью моего изгнания. Две недели назад я был особенно благодушно настроен. Осмотрев свои недавние приобретения: четыре рисовых поля у реки, купленные в прошлом году, расширенный скотный двор за тутовой рощей и новый табун пони, я направился в церковь, чтобы помочь детям устраивать рождественские ясли. Это занятие доставляет мне какую-то особую радость. Отчасти это объясняется, наверное, той одержимостью, которая неотступно завладела мною на всю жизнь, — любовью к детям. Злые языки, вероятно, назвали бы это подавленным отцовским инстинктом. Я люблю детей, всех детей, начиная с младенца Христа и кончая самым плохеньким маленьким желтеньким беспризорником, какой когда-либо ползал на четвереньках по миссии святого Андрея.

Мы сделали великолепные ясли с занесенной снегом крышей (снег был из настоящей ваты) и сзади пристраивали к стойлу быка и осла. У меня была припасена всякая всячина, разноцветные свечи и прекрасная прозрачная звезда, которая должна была повиснуть в небе и светить сквозь еловые ветки.

Я смотрел на сияющие личики вокруг меня и слушал возбужденную ребячью болтовню — это ведь один из тех случаев, когда развлечения в церкви дозволены, — и у меня было удивительное чувство легкости. Мне представлялись рождественские ясли во всех христианских церквах мира, где величают этот милый праздник Рождества, который даже для тех, кто не может верить, не может не быть прекрасным, как праздник всякого материнства. В этот момент один из старших мальчиков, посланный матерью Мерси Марией, поспешно вбежал с телеграммой. Поистине, злые вести и так достаточно быстро доходят до нас, без помощи телеграмм, которые разносят их вокруг земли. Наверное, я изменился в лице, когда читал. Одна из самых маленьких девочек начала плакать. Вся радость в душе у меня погасла. Может быть, скажут, что с моей стороны глупо так близко принимать это к сердцу. Фактически я потерял Джуди, когда она была подростком, при моем отъезде в Байтань. Но в мыслях я прожил с ней всю ее жизнь. То, что она писала редко, делало ее письма более выпуклыми, как бусинки на четках. Сила наследственности безжалостно влекла Джуди за собой. Она никогда не знала, чего она хочет или куда идет. Но пока около нее была Полли, она не могла стать жертвой своего каприза.

Во время войны Джуди процветала, как и множество других молодых женщин, работающих на военных заводах и получающих большое жалование. Она купила себе меховое пальто и пианино — как хорошо я помню то письмо, в котором мне сообщались эти радостные новости — и была намерена продолжать в том же духе, сама атмосфера тех лет благоприятствовала ее усилиям. Это была пора ее расцвета. Когда война окончилась, ей было за тридцать, благоприятных возможностей для работы было мало, Джуди постепенно оставила всякую мысль о карьере и вновь погрузилась в спокойную жизнь с Полли, разделяя с ней тихую квартиру в Тайнкасле и обретая, как я надеялся, вместе со зрелостью большую уравновешенность. Она, казалось, всегда относилась к представителям другого пола со странной подозрительностью, и ее никогда не привлекало замужество. Ей было сорок, когда умерла Полли, и невозможно было помыслить, что она изменит своей холостой жизни. Однако через восемь месяцев после похорон Джуди вышла замуж… и позднее была брошена. Не к чему скрывать тот грубый факт, что женщина часто делает страшные вещи в критическом возрасте. Но не этим объяснялась эта жалкая комедия. Полли оставила Джуди в наследство около двух тысяч фунтов — достаточно, чтобы обеспечить ей скромный годовой доход. Только получив письмо Джуди, я догадался, как ее убедили реализовать свой капитал и передать его ее рассудительному, честному и воспитанному мужу, которого она встретила впервые, по-видимому, в пансионе в Скарборо. Можно было бы, без сомнения, написать целые тома на эту основную житейскую тему… драматичные… аналитические… в возвышенном викторианском стиле… может быть, с самодовольной иронией тех, кто находит смешное в легковерии человеческой натуры.

Но эпилог был очень краток, написан в десяти словах на телеграфном бланке, который я держал в руке, стоя у рождественских ясель. От этого запоздалого мимолетного союза у Джуди родился ребенок. И она умерла от родов.

Теперь, когда я размышляю об этом, я вижу, что через всю непоследовательную жизнь Джуди проходила какая-то темная нить. Она была наглядным свидетельством не греха, — как я ненавижу это слово и как не доверяю ему, — но человеческой слабости и глупости. В них причина и объяснение того, чем мы являемся здесь на земле, в них трагедия всех смертных.

И теперь, в другом варианте, но с все той же печалью, эта трагедия снова увековечивается. Я не могу заставить себя подумать о судьбе этого несчастного ребенка, о котором некому позаботиться, кроме женщины, что ухаживала за Джуди, — она и прислала мне телеграмму. Очень легко ее себе представить: это одна из тех мастериц на все руки, которые берут к себе жить будущих матерей, находящихся в стесненных и несколько сомнительных обстоятельствах. Я должен немедленно ей ответить… и послать денег… то немногое, что у меня есть. Когда мы принимаем обет святой бедности, мы как-то странно эгоистичны, забывая о тех ужасных обязательствах, которые может наложить на нас жизнь. Бедная Нора… бедная Джуди… бедный маленький безымянный ребенок…

19 июня 1930. Великолепный, сияющий, солнечный день раннего лета, и на душе у меня полегчало после письма, полученного сегодня днем.

Ребенка окрестили Эндрью в честь нашей имеющей дурную репутацию миссии, и эта новость тешит мое старческое тщеславие, словно я сам дедушка этого маленького бедняги. А может быть, хочу я того или нет, мне все-таки придется быть ему дедушкой. Отец исчез, и мы не станем делать попыток разыскать его. Но если я буду посылать каждый месяц некоторую сумму денег, то эта женщина, миссис Стивене, — а она, кажется, хорошая, — будет заботиться о нем. Вот я опять не могу удержаться от улыбки… моя карьера священника была такой мешаниной всяких странностей… что вырастить младенца на расстоянии восьми тысяч миль будет ее достойным завершением.

Минуточку! Эти слова — "моя карьера священника" — задели меня за живое. Как-то во время одной из наших перепалок, — кажется, речь шла о чистилище, — Фиске заявил очень запальчиво, так как я брал верх над ним: "Вы рассуждаете так, будто вы и последователь секты святого Роллера[60]и представитель высокой англиканской церкви одновременно". Это сразу заставило меня остановиться. Я полагаю, что мое воспитание и то неподдающееся измерению влияние, которое оказал на меня, когда я был ребенком, милый старый Дэниел Гленни, сделали меня чрезмерно либеральным. Я люблю свою религию, в которой я родился, которой я учу, как могу, других вот уже больше тридцати лет и которая неизменно приводила меня к источнику всякой радости, к источнику вечной доброты. Но здесь, в моем уединении, мои взгляды упростились, стали яснее с годами. Мысленно я связал и тщательно упрятал все сложные, не имеющие существенного значения догматические придирки. Откровенно говоря, я не могу верить, что какое-нибудь Божье созданье будет осуждено на вечные муки из-за съеденной в пятницу бараньей котлеты. Если у нас есть основное — любовь к Богу и к ближнему — то с нами все в порядке. И не пора ли церквам всего мира отказаться от взаимной ненависти… и объединиться?

Мир — это единое живое дышащее тело, здоровье которого зависит от множества, составляющих его клеток… и каждая крошечная клетка — сердце человека…

15 декабря 1932. Сегодня новому патрону этой миссии исполнилось три года. Я надеюсь, что он хорошо провел свои день рождения и не объелся конфетами, которые по моему письменному заказу ему должны были доставить из Твидсайда.

1 сентября 1935. О Господи, не дай мне стать старым глупцом… этот дневник все больше и больше превращается в бессмысленное повествование о ребенке, которого я никогда не видел и никогда не увижу. Я не могу вернуться, а он не может приехать сюда. Даже мое упрямство отступает перед нелепостью мысли о его приезде… хотя, если говорить начистоту, я спрашивал об этом у доктора Фиске, и он сказал мне, что здешний климат смертелен для английского ребенка в таком нежном возрасте. Однако, должен признаться, что я беспокоюсь. Читая между строк, я вижу из писем миссис Стивене, что ей, кажется, не везет в последнее время. Она перебралась в Керкбридж. Насколько я помню, это город текстильных фабрик недалеко от Манчестера, отнюдь не производящий хорошего впечатления. Тон ее писем тоже изменился, и я подозреваю, что ее начинают больше интересовать деньги, которые она получает за Эндрью, чем он сам. Но приходской священник дал ей прекрасную характеристику, и до сих пор она была замечательной. Конечно, я сам во всем виноват. Я мог бы до известной степени обеспечить будущее Эндрью, поручив его какому- нибудь из наших превосходных католических учреждений для детей. Но как-то… он мой единственный "кровный родственник", живое воспоминание о моей дорогой потерянной Норе… я не могу и не хочу быть таким безличным… …это, наверное, потому, что у меня вечно все не как у людей… все во мне восстает против казенщины. Ну, что ж… если это так… мне… и Эндрью… придется отвечать за последствия… мы в руках Божиих, и Он…"




Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 16 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав

Неудачливый священник 3 страница | Неудачливый священник 4 страница | Неудачливый священник 5 страница | Неудачливый священник 6 страница | Неудачливый священник 7 страница | Неудачливый священник 8 страница | Неудачливый священник 9 страница | Неудачливый священник 10 страница | Неудачливый священник 11 страница | Неудачливый священник 12 страница |


lektsii.net - Лекции.Нет - 2014-2024 год. (0.012 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав