|
«Офицер этот, очень молоденький мальчик, с широким румяным лицом и быстрыми, веселыми глазами, подскакал к Денисову и подал ему промокший конверт.
—• От генерала,—■ сказал офицер,— извините, что не совсем сухо...»
Так мы знакомимся с Петей Ростовым, хотя видели его с первых страниц: толстый маленький мальчик, поспоривший с Наташей, что на именинном обеде она
225
задаст свой отчаянно-веселый и совершенно не предусмотренный хорошим воспитанием вопрос о пирожном; он вертелся вокруг Николая и Денисова, приехавших в отпуск, как всякий мальчишка, который восхищается старшим братом — военным; но мы все еще не замечали его: он маленький...
Когда пришло письмо от Николая о его ранении, девятилетний Петя сурово сказал сестрам: «Вот именно, что все вы, женщины,— плаксы... Я так очень рад и, право, очень рад, что брат так отличился. Все вы нюни!.. Кабы я был на месте Николушки, я бы еще больше этих французов убил...»
Он с упоением играл во взрослого мужчину — эта игра продолжается до самого 1812 года:
«— Ну теперь, папенька, я решительно скажу — и маменька тоже, как хотите,— я решительно скажу, что вы пустите меня в военную службу, потому что я не могу... вот и все...»
И вот Петя на войне. Что он знает о ней? «Ему все казалось, что там, где его нет, там-то теперь и совершается самое настоящее, геройское. И он торопился поспеть туда, где его теперь не было».
Взрослые люди, окружающие Петю, стараются уберечь его. Генерал, у которого он служит ординарцем, «поминая безумный поступок Пети в Вяземском сраже-
нии, где Петя, вместо того, чтобы ехать дорогой туда, куда он был послан, поскакал в цепь под огонь французов и выстрелил там два раза из своего пистолета,— отправляя его, генерал именно запретил Пете участвовать в каких бы то ни было действиях Денисова».
Но Петя не послушался генерала, как не послушался позже Денисова и даже Долохова,— какой же мальчик в шестнадцать лет, считая себя взрослым, слушается благоразумных указаний старших?
На войне 1805 года мы видели Николая Ростова таким же юным мальчиком. Но Петя не повторяет своего брата, он другой. Сообщив Денисову, что уже был в сражении под Вязьмой, он рассказывает, как «там отличился один гусар». Николай в его возрасте непременно рассказал бы о своих подвигах — не заметил бы, как приврал. Петя все время боится завраться, он очень честен. Передавая казаку саблю, чтобы тот ее наточил, Петя сказал было: «Затупи...» — но тут же поправился — он боялся солгать: «она никогда отточена не была».
Николай, как и Петя, страстно хотел выглядеть взрослым; он подражал Денисову, никогда бы в жизни не показал своей жалости к пленному мальчику французу и ничем бы не выдал своих чувств. Петя мучается, что его сочтут маленьким, но все-таки спрашивает, нельзя ли накормить пленного.
Познакомившись, наконец, с Петей, мы узнаем в нем черты его семьи и любуемся им: он такой добрый, открытый, чистый! Готов раздать все свои покупки, всем верит, даже маркитанта считает очень честным, и все время старается быть достойным геройского общества, в которое привела его судьба.
Попав в отряд Денисова, Петя, конечно, уже влюблен в него и «решил сам с собою, что генерал его, которого он до сих пор очень уважал,— дрянь, немец, что Денисов герой, и эсаул герой, и что Тихон герой, и что ему было бы стыдно уехать от них в трудную минуту». (Курсив мой.— Н. Д.). У этого ребенка есть четкие представления о том, что стыдно и что нужно: как его сестра Наташа, он страстно хочет жить правильно, как надо.
Как и всякий подросток, Петя все время боится сделать что-нибудь не так, не по-взрослому. Он старается подражать Денисову, несколько раз повторяет вслед за
227
Долоховым, что «привык все делать аккуратно»; но детское все-таки побеждает в нем: «Я привык что-нибудь сладкое»,— вырывается у него.
Отправившись с Долоховым в лагерь французов, Петя романтически шепчет: «Я живым не отдамся», а когда все кончилось, нагибается к Долохову, чтобы поцеловать его.
Но вот что удивительно: жестокий, суровый Долохов «поцеловал его, засмеялся и, повернув лошадь, скрылся в темноте». Мы же знаем Долохова — ему ничего не стоило так оборвать мальчишку, что Петя бы сутки корчился от стыда... Почему же Долохов простил мальчику его чувствительность и, может быть, даже сам поддался ей?
Вероятно, потому, что во время их отчаянной поездки Петя, замирая от страха, ни разу этого страха не выдал. Мы ведь помним его брата в первых сражениях — Николай не мог превозмочь себя. А Петя может. Долохов очень неосмотрительно взял с собой в разведку необстрелянного мальчика — мальчик не подкачал, и это понравилось Долохову.
В ночь перед сражением Петя в полусне слышит музыку и командует ею, и чудится ему, что он создает звуки... «Валяй, моя музыка! Ну!..» — думал Петя, и звуки слушались его, и он был счастлив. Огромный, никому и даже самому Пете еще неизвестный мир жил в нем,— мир, полный красоты и добра.
Не готов Петя к войне и ее жестокости, не понимает он войны. Когда Денисов сказал о Тихоне Щербатом: «Это наш пластун. Я его посылал языка взять» (курсив мой.— Н. Д.),— Петя «решительно не понял ни одного слова», хотя и не показал этого. Он чувствует неловкость при мысли о том, что Тихон только что убил человека, и при споре Долохова с Денисовым о пленных: Денисов посылает их в город, Долохов расстреливает — Петя инстинктивно старается не понять этого.
Слушая и наблюдая вместе с Петей, мы видим беспощадность войны, которой он не хочет замечать, потому что играет: то приготавливается к тому, «как он, как следует большому и офицеру, не намекая на прежнее знакомство, будет держать себя с Денисовым»; то страстно просится «в самую... в главную...», умоляет: «Мне дайте команду совсем, чтобы я командовал... ну что вам стоит?»
228
![]() |
Это «ну что вам стоит?» — детское представление о том, что взрослые все могут,— ранит больнее всего, когда читаешь о Пете.
С этим детским представлением он пришел на войну, выстрелил два раза из своего пистолета, накупил у маркитанта изюма и кремней, наточил саблю... Но он выдержал поездку с Долоховым в лагерь французов, потому что играл в свою игру изо всех сил.
На рассвете, когда невыспавшийся Петя снова бросается к Денисову с мольбой: «Вы мне поручите что-нибудь? Пожалуйста... ради бога...» — Денисов делается суров с ним. «Об одном тебя пг'ошу,— сказал он строго,— слушаться меня и никуда не соваться».
Самое трагическое — контраст между волшебным миром, в котором еще ночью чувствовал себя Петя, и правдой войны, в которой живут все остальные.
Казалось бы, Толстой покажет это сражение глазами Пети, как он всегда делает. Но видим мы на этот раз глазами самого Толстого — перед нами жестокий быт войны: Денисов ехал молча, стало светать, лошади скользили, туман скрывал отдаленные предметы, один француз «упал в грязь под ногами Петиной лошади...»
Петя не видит всего этого, не слушает Денисова, кричащего на него,— он живет в своем выдуманном, сказочном мире.
«— Ура!.. Ребята... наши... — прокричал Петя и, дав поводья разгорячившейся лошади, поскакал вперед по улице...»
Услышав крик Долохова: «В объезд! Пехоту подождать!» — Петя не слушается и Долохова.
«— Подождать?.. Ураааа!..» — закричал Петя и, не медля ни одной минуты, поскакал к тому месту, откуда слышались выстрелы и где гуще был пороховой дым».
Тогда-то и столкнулись два мира: войны и игры в войну. «Послышался залп, провизжали пустые и во что-то шлепнувшие пули». С чудовищной простотой мир войны обрушился на Петю: «во что-то шлепнувшие» — это в него.
Как когда-то под Аустерлицем князь Андрей по-
229
чувствовал, словно его ударили палкой по голове,— так и теперь все произошло ужасающе просто: казаки увидели, что Петя «тяжело упал на мокрую землю», и «быстро задергались его руки и ноги, несмотря на то, что голова его не шевелилась». Денисов увидел «еще издалека то знакомое ему, несомненно безжизненное положение, в котором лежало тело Пети», и все-таки не поверил, все-таки вскрикнул: «Убит?!»
Сколько убитых видел Денисов! Но, может быть, только над телом этого мальчика он окончательно понял, что с каждым убитым уходит целый мир — и уходит безвозвратно. Навсегда.
6. Главнокомандующий Кутузов
Он проходит через всю книгу, почти не изменяясь внешне: старый человек с седой головой «на огромном толщиной теле», с чисто промытыми складками шрама там, «где измаильская пуля пронизала ему голову». Он «медленно и вяло» идет перед полками на смотре в Браунау; дремлет на военном совете перед Аустерлицем и тяжело опускается на колени перед иконой накануне Бородина. Он почти не меняется и внутренне на протяжении всего романа: в начале войны 1805 года перед нами тот же спокойный, мудрый, всепонимающий Кутузов, что и в конце Отечественной войны 1812 года.
Он человек, и ничто человеческое ему не чуждо: старый главнокомандующий устает, с трудом садится на лошадь, с трудом выходит из коляски; на наших глазах он медленно, с усилием жует жареную курицу, увлеченно читает легкий французский роман, горюет о смерти старого друга, злится на Бенигсена, подчиняется царю, светским тоном говорит Пьеру: «Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам...»
И при всем этом, в нашем сознании он стоит особо, отдельно от всех людей; мы догадываемся о его внутренней жизни, которая не меняется за семь лет, и преклоняемся перед этой жизнью, ибо она заполнена ответственностью за свою страну, и ни с кем он не делит эту ответственность, несет ее сам.
Еще во время Бородинской битвы Толстой подчеркивал, что Кутузов «не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему». Но он «отдавал приказания, когда это требовалось подчиненными», и кричал на Вольцогена, привезшего ему известие, что русские бегут.
Противопоставляя Кутузова Наполеону, Толстой стремится показать, как спокойно Кутузов отдается воле событий, как мало, в сущности, он руководит войсками, зная, что «участь сражений» решает «неуловимая сила, называемая духом войска».
Но, когда нужно, он руководит армиями и отдает приказы, на которые никто другой не осмелился бы. Шенграбенская битва была бы Аустерлицем без решения Кутузова отправить отряд Багратиона вперед через Богемские горы. Оставляя Москву, он не только хотел сохранить русскую армию,— он понимал, что наполеоновские войска разбредутся по огромному городу, и это приведёт к разложению армии — без потерь, без сражений начнется гибель французского войска.
Войну 1812 года выиграл народ, руководимый Кутузовым. Он не перехитрил Наполеона: он оказался мудрее этого гениального полководца, потому что лучше понял характер войны, которая не была похожа ни на одну из предыдущих войн.
Не только Наполеон, но и русский царь плохо понимал характер войны, и это мешало Кутузову. «Русская армия управлялась Кутузовым с его штабом и государем из Петербурга». В Петербурге составлялись планы войны, Кутузов должен был руководствоваться этими планами.
Кутузов считал правильным ждать, пока разложившаяся в Москве французская армия сама покинет город. Но со всех сторон на него оказывалось давление, и он вынужден был отдать приказ к сражению, «которого он не одобрял».
Грустно читать о Тарутинском сражении. В первый раз Толстой называет Кутузова не старым, но дряхлым — этот месяц пребывания французов в Москве не прошел даром для старика. Но и свои, русские генералы вынуждают его терять последние силы. Кутузову перестали беспрекословно повиноваться — в день, поневоле назначенный им для сражения, приказ не был передан войскам — и сражение не состоялось.
230
231
Впервые мы видим Кутузова вышедшим из себя: «трясясь, задыхаясь, старый человек, придя в то состояние бешенства, в которое он в состоянии был приходить, когда валялся по земле от гнева», напустился на первого попавшегося офицера, «крича и ругаясь площадными словами...
— Это что за каналья еще? Расстрелять мерзавцев! — хрипло кричал он, махая руками и шатаясь».
Почему мы прощаем Кутузову и бешенство, и ругань, и угрозы расстрелять? Потому что знаем: он прав в своем нежелании дать сражение; он не хочет лишних потерь. Его противники думают о наградах и крестах, иные — самолюбиво мечтают о подвиге; но правота Кутузова выше в с е г о: он не о себе заботится — об армии, о стране. Поэтому мы так жалеем старого человека, сочувствуем его крику, и ненавидим тех, кто довел его до состояния бешенства.
Сражение все-таки на другой день состоялось — и была одержана победа, но Кутузов не очень радовался ей, потому что погибли люди, которые могли бы жить.
И вот темной октябрьской ночью к штабу Кутузова прискакал верховой.
«— Дежурного генерала скорее! Очень важное! — проговорил он кому-то, поднимавшемуся и сопевшему в темноте сеней».
Этот верховой — офицер Болховитинов с известием о том, что Наполеон ушел из Москвы.
Много раз я пыталась написать следующую фразу — и не могла, потому что этой фразой надо было пересказать то, что написано Толстым, а пересказать невозможно: все получается плоско и пусто, по сравнению с его словами — единственными, как в стихах:
«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал.
Так он лежал и теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте».
Если сегодня писатель принесет такую рукопись редактору, то редактор, не колеблясь, подчеркнет слова «сыпал» и «задремывал», как устарелые, невозможные в сегодняшнем языке. И во времена Толстого они уже
были такими, но все-таки Толстой воспользовался именно этими словами; более того, они-то и создают всю силу отрывка.
Когда пятиклассники начинают проходить виды глагола и — в связи с этим — суффиксы «-ива», «-ыва», большинство ребят очень возмущается: «Зачем нам вся эта муть?» — и долгие годы, до конца школы, а иногда на всю жизнь, остается у них ощущение, что русская грамматика излишне многообразна, чересчур сложна.
Но в этой сложности, в этом многообразии — красота, и богатство, и величие нашего языка. Что и как написал бы Толстой, если бы в русском языке не было суффикса «-ыва»: Кутузов... мало спал, часто дремал... Слышите: это совсем не то!
«Кутузов, как и все старые люди, мало сыпал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночью он, не раздеваясь, лежа на своей постели, большею частию не спал и думал».
В этой прозе звучит музыка, как в стихах,— звучит она, благодаря странным словам: сыпал, задремывал...
Эти слова придают особый смысл тому, о чем рассказывает Толстой: они обозначают многократность происходящего; за ними встают бесконечные, долгие ночи этой войны, когда старый полководец так же «лежал... облокотив тяжелую, большую изуродованную голову на пухлую руку, и думал...»
Снова, в который раз, Толстой подчеркивает этот один глаз, эту изуродованную голову старого человека, чьи ровесники давно умерли, и Багратион, который был много моложе его, погиб при Бородине, а он все еще несет свою ношу — ответственность за судьбу России — и несет ее одиноко, не понимаемый почти никем...
«В соседней комнате зашевелились, и послышались шаги...
— Скажи, скажи, дружок,— сказал он Болховитинову своим тихим старческим голосом, закрывая распахнувшуюся на груди рубашку.— Подойди, подойди поближе. Какие ты привез мне весточки? А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так? А?
...Болховитинов рассказал все и замолчал, ожидая приказания. Толь начал было говорить что-то, но Кутузов перебил его... вдруг лицо его сщурилось, сморщилось...
232
233
— Господи, создатель мой! Внял ты молитве на
шей...— дрожащим голосом сказал он, сложив руки.—
Спасена Россия. Благодарю тебя, господи! — И он за
плакал».
Не буду пояснять эту сцену. Только об одном прошу вас: вспомните старого князя Болконского, и его сына Андрея, и Багратиона, и мальчика Петю, который еще жив и едет под дождем навстречу гибели.
* * *
«— Нагни, нагни ему голову-то,— сказал он солдату, державшему французского орла...— Пониже, пониже, так-то вот. Ура! ребята...
— Ура-ра-ра! — заревели тысячи голосов».
Так ведет себя Кутузов, когда победа уже ясна всем, когда французы бегут, их знамена взяты, а пленные, покрытые болячками, плетутся позади наших солдат.
Кутузов сказал короткую речь: «Благодарю всех!.. Благодарю всех за трудную и верную службу...» — и «вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что-то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам».
Это «самое нужное» — о пленных: «Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?»
И впервые на протяжении всего романа «лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз».
Здесь, с солдатами, он остается самим собой — справедливым и добрым старым человеком, чей подвиг совершен, и люди, стоящие вокруг, любят его, верят ему.
Но как только он попадает в окружение царя, как начинает чувствовать, что его не любят, а обманывают, ему не верят, а за спиной подсмеиваются над ним. Поэтому в присутствии царя и его свиты на лице Кутузова устанавливается «то самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлиц-ком поле».
Но тогда было поражение — хотя не по его вине, а по царской. Теперь — победа, одержанная народом,
234
избравшим его своим предводителем. Царю приходится понять это.
«Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой-то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1-й степени». (Курсив мой.— Я. Д.)
Толстой называет высший орден государства сперва «маленькой вещицей», а потом «предметом». Почему так? Потому что никакие награды не могут измерить того, что сделал Кутузов для своей страны.
Он выполнил свой долг до конца, этот дряхлый старик с одним глазом. Выполнил, не думая о наградах,— он слишком многое знает о жизни, чтобы желать наград. Он кончил свой подвиг. «Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер».
Так кончает Толстой последнюю главу о войне.
7. Непобедимая французская армия
Кутузова мы видим глазами Толстого и уже не можем видеть, иначе.
Наполеон двоится в наших глазах: невозможно забыть коротенького человека с толстыми ногами, пахнущего одеколоном,— таким предстает Наполеон в начале третьего тома «Войны и мира». Но невозможно забыть и другого Наполеона: пушкинского, лермонтовского — могучего, трагически величественного.
По теории Толстого, Наполеон был бессилен в русской войне: он «был подобен ребенку, который, держась за тесемочки, привязанные внутри кареты, воображает, что он правит».
Толстой был необъективен в отношении Наполеона: этот гениальный человек многое определил в истории Европы и всего мира, и в войне с Россией он не был бессилен, а оказался слабее своего противника — «сильнейшего духом», как сказал сам же Толстой.
235
И вот теперь та психологическая победа, которую еще на совете в Филях понимал и чувствовал Кутузов, стала видна всем. Что же решило эту победу? Толстой считает: не распоряжения командования, не планы и диспозиции, но множество простых, естественных поступков отдельных людей: то, что «мужики Карп и Влас... и все бесчисленное множество таких мужиков не везли сена в Москву за хорошие деньги, которые им предлагали, а жгли его»; то, что «партизаны уничтожали Великую армию по частям», что партизанских отрядов «различных величин и характеров были сотни... Был дьячок начальником партии, взявший в месяц несколько сот пленных. Была старостиха Василиса, побившая сотни французов».
Толстой совершенно точно понял значение того чувства, которое создало партизанскую войну, заставило людей поджигать свои дома. Выросшая из этого чувства, «дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величественной силой, и... не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».
Несколько раз мельком Толстой показывает французских пленных: дрожащий от холода босой барабанщик, которого пожалел Петя; обмороженные, больные французы, жалкой толпой бредущие за русской армией; и, наконец, Рамбаль — тот самый офицер, который был так весел в первый день, когда французы вошли в Москву.
Тогда Рамбаль чувствовал себя великодушным победителем, рыцарем. Вот как он входил в русский дом: «высокий, бравый и красивый мужчина... молодецким жестом... расправил усы и дотронулся рукой до шляпы». Он снисходительно и добродушно обращался с побежденными русскими: «почтение всей компании», «французы добрые ребята...» Когда Пьер спас ему жизнь, «красивое лицо его приняло трагически-нежное выражение», и он заявил, что Пьер — француз. «Совершить великое дело мог только француз, а спасение жизни его... было, без сомнения, самым великим делом». Пьер не хотел разделять с ним ужин, но Рамбаль был так искренне добродушен, что Пьер поневоле остался. Весь вечер он слушал самодовольную, веселую и пустую болтовню Рамбаля, привыкшего входить победителем в чужие города.
И вот через несколько месяцев мы снова встречаем Рамбаля — вернее, сначала слышим о нем:
«То-то смеху... Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет».
Это рассказывает один солдат другому. Вместе с ними мы приближаемся к костру и видим две «странно одетые фигуры».
Денщик Рамбаля Морель, «обвязанный по-бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку». Сам Рамбаль «хотел сесть, но упал на землю». Когда солдаты подняли его и понесли, Рамбаль «жалобно заговорил: О, молодцы! О, мои добрые, добрые друзья! Вот люди!..— и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату».
Именно в судьбе Рамбаля, умевшего так молодцевато расправлять усы и так снисходительно разговаривать с побежденными, Толстой показывает, в каком жалком положении оказалась великая французская армия. Ведь эти двое даже не попали в плен,— поняв безвыходность своего положения, они сами вышли из леса, где прятались.
Русские солдаты, встретившие французов, могли бы убить их — это было бы бесчеловечно, но понятно после жестокой войны, которую они выиграли. Но жестокости уже нет в душе народа, «чувство оскорбления и мести» уже заменилось в ней «презрением и жалостью».
Французов накормили, дали им водки, Рамбаля отнесли в избу... Молодые солдаты хохотали до упаду, слушая песни Мореля, а старые, улыбаясь, поглядывали на него.
«— Тоже люди,— сказал один из них, уворачиваясь в шинель,— и полынь на своем кореню растет».
Это «тоже люди» было сказано Кутузовым, который всегда чувствует одно с солдатами. Помните: «Мы себя не жалели, а теперь и и х пожалеть можно...» (Разрядка моя.— Н. Д.)
Для Толстого всегда главное, лучшее качество, которое он ценит в людях,— человечность. Бесчеловечен Наполеон, одним взмахом руки посылающий на гибель сотни людей. Всегда человечен Кутузов, стремящийся и в жестокости войны сохранить жизнь людей.
Это же естественное — по мысли Толстого — чувство человечности живет теперь, когда враг изгнан, в душах простых солдат; в нем и заключено то высшее благородство, которое может проявить победитель.
236
237
Дата добавления: 2015-09-12; просмотров: 248 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав |
|