Студопедия
Главная страница | Контакты | Случайная страница

АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Социальная политика в свете неопрагматизма

Читайте также:
  1. IV. Кадровая политика и микроклимат.
  2. V. Причудливее нет на свете повести, чем повесть о причудах русской совести
  3. Антропология и политика
  4. БЕРЕМЕННОСТЬ В СВЕТЕ ШЛАКООБРАЗОВАНИЯ
  5. Бюджетно-налоговая политика
  6. Ваше тело расцветает в солнечном свете; вся природная система работает на пульсирующей световой вибрации.
  7. Взаимосвязь инфляции и безработицы по И. Фишеру. Антиинфляционная политика. Кейнсианское и монетаристское направление антиинфляционной политики
  8. Внешняя политика в 1964—1984 гг.
  9. Внешняя политика Демократической республики Грузия
  10. Внешняя политика Российской империи во второй половине XVIII в.: задачи, основные направления, итоги

В данном разделе рассмотренные ранее концептуальные возможности структурно-функционального и институционального подходов к описанию социальной политики будут дополнены неопрагматистской традицией в социологии, что позволит проблематизировать ряд важных для реализации социальной политики условий.

Напомним, что еще в 1969 г. Г. Блумер опубликовал книгу «Символический интеракционизм», в которой обобщил основные идеи представителей американского прагматизма У. Джемса, Дж. Дьюи и Дж. Мида в трех постулатах и шести «базовых представлениях».

Постулаты гласили: социальное действие само по себе не имеет смысла, а основано на значениях, которые ему приписываются; смысл действия является производным от социальной интеракции; действие непрерывно преобразуется в ходе социальной интеракции.

Шесть «базовых представлений» были изложены в следующем виде: общество – это совокупность индивидуальных «исполнений» (performances); социальная интеракция является главной для всех определений общества; объекты являются объектами интерпретации; социальная жизнь является целенаправленной; интерпретативной и взаимосвязанной.[28, с. 13].

Наряду с приведенными выше положениями, отметим такие (оставленные Блумером в тени) методологические посылки прагматизма, как реляционизм, ситуационизм и инструментализм, оказавшие определяющее воздействие на становление и развитие целого ряда теоретических направлений, разрабатывающих «коммуникативную парадигму» или «практико-ориентирован­ный подход» в социальном знании.

Обращение в данной работе к обозначенным методологическим установкам дает возможность взглянуть на социальную политику как на практическую деятельность (коммуникативную практику особого рода) и обозначить в связи с этим ряд вопросов, связанных с характером взаимодействия между субъектами социальной политики.

Далее будет рассмотрен ряд ключевых положений данного направления в социальном знании, предложим содержательное определение коммуникативной практики и выделим проблемы возможной профессиональной деформации субъекта социальной политики, а также особенности отечественного культурного контекста как решающего условия реализации социальной политики.

Острая полемика между представителями «реляционизма» и «субстанциализма» вызвана критикой первыми односторонности и, соответственно, ограниченных исследовательских возможностей, которые, по их мнению, демонстрирует индивидуалистический подход в социальном знании. Согласно реляционной онтологии социальные единицы следует рассматривать с точки зрения их отношений, а не в терминах их внутренних (субстанциальных) характеристик. Мустафа Эмирбайер – автор неопрагматистского «Манифеста реляционной социологии» – пишет: «Различным ветвям субстанциализма противостоит концепция трансакции, в соответствии с которой “системы описания и наименования используются для того, чтобы рассматривать аспекты и фазы действия, не сводя их к “элементам” или другим предположительно обособленным или независимым “единицам”, “сущностям” или “реальностям” и не отделяя предположительно обособленные “отношения” от таких обособленных “элементов” (Дьюи и Бэнтли, 1949, с. 108). С этой точки зрения, которую я буду называть “реляционной”, сами стороны или единицы, вовлеченные в трансакцию, приобретают свое значение, смысл и идентичность, исходя из тех (меняющихся) функциональных ролей, которые они играют в данной трансакции. Последняя рассматривается как динамичный развивающийся процесс, и именно она, а не составляющие ее элементы, выступает первичной единицей анализа» [29, с. 286].

К. Джерджен обратил внимание на методологические следствия принятия реляционной парадигмы, к числу которых отнес следующие:

Неопределенность. Осмысленность никогда не является полной. Любое выработанное значение остается открытым для бесконечного переозначивания. Не существует единой точки, в которой совершается процесс производства окончательного смысла. Презираемый сегодня предмет завтра может стать привлекательным.

Многоголосье. Когда собеседники вступают в новые отношения и пытаются вместе обрести осмысленность, они полагаются на предыдущие практики производства смысла. И поскольку они, как правило, были участниками множественных отношений, распределенных во времени и в обстоятельствах, они будут вводить в настоящее опробованный словарь слов и поведения. В итоге мы вступаем в каждое отношение как многоголосые, неся с собой бесчисленные голоса, присвоенные в прошлом. В то же время производство значения в любом данном отношении будет стремиться к уменьшению количества доступных ресурсов. Скажем, при обучении французскому языку зависимость от английского медленно исчезает; обучение психологии потребует от студентов отказа от обыденных дискурсов сознания.

Контекстуализация. При относительном производстве значения используется нечто большее, чем просто слова и действия собеседников. Для координации они часто привлекают различного рода объекты, которые всегда будут иметь место в определенных материальных условиях. При этом индивид оказывается не просто многоголосым, но многовозможным и с точки зрения введения объектов, и с точки зрения привлечения дальнейших контекстов для конструирования значения в данном отношении. Чем богаче диапазон таких способностей координации, тем более гибкими и эффективными могут быть люди перед лицом непрерывного вызова нового и неожиданного.

Прагматика. Социальный конструкционизм контрастирует не только с традиционным подходом к языку как внешнему выражению внутреннего состояния, но также и с широко распространёенным предположением о том, что язык может служить точной «картиной» или «картой» мира (т. е. «говорить истину»). Язык функционирует главным образом как конститутивная особенность отношения. Как влюблёенным может понадобиться словарь эмоций, чтобы создать сценарий романтической любви, так и группе сотрудников лаборатории нейроэндокринологии потребуются такие термины, как гипоталамус и аминокислоты, чтобы действовать координированно по отношению к экспериментальным процедурам. Ни в любви, ни в нейроэндокринологии язык не является картиной или картой внешнего мира; скорее, язык функционирует как важный элемент осуществления любви или лабораторного исследования.[8]

Таким образом, для реляционизма интерес представляют не инертные субстанции (независимые сущности), но «реляционные реальности» (relatio­nal realities), целостности, которые находятся всегда в процессе становления, а не существования, возникают из отношений в протекающей интеракции. Социальная реальность предстает как динамичная по своей природе, как развертывающийся, длящийся процесс переговоров о социальном порядке и социальных смыслах. Из реляционной онтологии выводится важная для прагматизма тема медиационной природы социальной жизни. Она обнаруживается в прагматистском интересе к опосредующей роли знаков в когнитивных и социальных процессах, в акценте Ч. Пирса на трехчастной семиотической схеме «знак – объект – интерпретант», где интерпретант выступает посредником между знаком и объектом. Идеи о «третьей стороне» как посреднике социального сознания развивает Дж. Мид в своем анализе «генерализированного другого» (который, возможно, эквивалентен понятию «публики» у Дьюи). Социальное поведение согласно прагматизму – это знаковая система, подобная языку. Люди, обладая определенной степенью рефлексивности, осознают значения, которые другие вкладывают в свои действия, и в случае необходимости пересматривают свои действия, желая сделать их понятными другим.

Еще одна ключевая идея в прагматистском мировидении – идея «ситуационизма», согласно которой всякий объект или событие – это некая особенная часть, фаза или аспект воспринимаемого окружающего мира либо ситуации, в реальном опыте не существует изолированных, уединенных объектов или событий. Принцип ситуационизма реализуется как в индивидуалистическом, так и в неиндивидуалистическом вариантах теории действия, однако его методологический смысл для каждого из них различен. Так, в индивидуалистическом варианте ситуация понимается как обстановка, совокупность обстоятельств, в которых оказывается и которые должен учитывать индивид (или группа людей) для достижения поставленных целей. При таком подходе аналитический интерес представляют структурные элементы ситуации (физические, поведенческие, ментальные) и функциональная взаимозависимость между ними. Для неиндивидуалистического подхода к пониманию человеческого действия интерес представляют не столько структурно-функциональ­ные аспекты ситуации, сколько собственно исполнение действия и, соответственно, такие его характеристики, как интерактивность (т. е. встроенность в контекст отношений с другими индивидами); перформативность (практическая воплощенность действия, непосредственно связанная с телесной природой самого действующего); спонтанность и «ситуационная креативность» [30, с. 141]. Причем источником творческого и спонтанного характера действия признаются не столько особые ментальные способности актора и его преднамеренное «усилие воображения», сколько практические обстоятельства действия, востребующие присущее человеку практическое воображение и способность импровизировать и «играть наудачу» [30, с. 183]. Эта конститутивная (т. е. цель и смысл не заданы заранее, но конституируемы в процессе интерсубъективного взаимодействия), а не контингентная (зависящая от обстоятельств, в которых оно разворачивается) соотнесенность человеческого действия с ситуацией является одним из важнейших методологических допущений прагматизма, воспринятых впоследствии прагматико-ориентиро­ванными направлениями в социологии, психологии, лингвистике. Всякому сознательному целеполаганию предшествует практическая опосредованность человеческого организма и ситуации, в которую он попадает. Ситуация рассматривается как процесс, в ходе которого заданные обстоятельства постоянно заново конструируются людьми в ходе интеракций, при этом нередко получаются не такими, какими их задумывали. Допущения, что мотивы действия создаются только через само действие, что постановка цели – это результат ситуации, в которой действующий субъект оказывается перед препятствием, мешающим ему продолжать реализацию дорефлексивных способов действия, что принятие решения о выборе действия происходит на основе рефлексивного отношения к пережитому в ситуации вызову [31, с. 178–180], позволяют, по мнению сторонников неопрагматизма, преодолеть субъективистскую интерпретацию процесса определения ситуации [32, с. 105–140].

Если для индивидуалистической версии теории действия мотивы выступают причинами действия, а планы – заранее составленными схемами его протекания, на которые действие постоянно ориентируется, то при описании действия с точки зрения его дорефлексивной соотнесенности с ситуацией эти допущения не кажутся сами собой разумеющимися. В этом случае действие не обязательно предполагает планирование. Действующий находится под влиянием навыков, привычек и способов отношения к окружающему миру, представляющих подоплеку любого сознательного целеполагания. Но даже если планы имеются, конкретный ход действия необходимо конструировать от ситуации к ситуации, и его всегда можно пересмотреть. «Хотя планы и помещают нас в ситуации, они еще не содержат исчерпывающего ответа на вызовы этих ситуаций. <…> даже если мы составили план, он не является единственным средством ориентации нашего действий. Поэтому ход конкретных действий никогда нельзя объяснить отдельными интенциями, даже если речь идет о чисто индивидуальном действии. Они могут иметь решающее значение для составленного плана, но уж точно не для фактического хода действия. Если понимать интенциональность как саморефлексивное осознание и оценку дорефлексивных квазиинтенций, то тогда мотивы и планы следует рассматривать как результат такой рефлексии, а не как реально действующие причины действия» [32, с. 179]. Таким образом, во многих повседневных ситуациях, когда мы должны свои действия сообразовывать с действиями других и последние, в свою очередь, определяют наше поведение не менее, чем внутренние факторы, окончательный исход таких контактов не может быть строго отнесен за счет намерений кого-либо из участников. В результате исход социального взаимодействия не может считаться заранее спланированным; он должен рассматриваться просто как коммуникативное событие. Вместе с тем результаты такого совместного действия формируют реальность, в которой осуществятся последующие возможные действия, и таким образом функционируют как контекст, в который дальнейшие действия должны вписаться, чтобы оказаться уместными.

Проблематизация взаимодействия «личность–ситуация» не в категориях причинности («почему?»), но в категориях исполнения («как?») позволила выделить по крайней мере два модуса действия в ситуации: модус автоматического функционирования (т. е. спонтанные и нерефлективные действия) и модус «рационального» размышления (т. е. обдуманные и расчетливые действия) [32, с. 102], что коррелирует с различением так называемых типичных и нестандартных ситуаций. Ответ на вопрос, при каких условиях и по какому правилу акторы запускают в действие тот или иной модус, связывается с обсуждением темы кризиса привычного действия.

Любое привычное действие и любое правило действия содержит в себе предположение о типе ситуации, в которой допустимо действовать согласно этой привычке или этому правилу, не включая при этом сознательную рефлексию или логическое размышление. При этом, если нет нарушений обычных обстоятельств, отказ от последующей рефлексии по поводу определения ситуации не является неразумным. «Сохраненные модели ситуаций … отражают в некоторой мере успешные и поэтому габитуализированные процессы решения проблем в прошлом или же важные для жизни обстоятельства решения насущных проблем…» [32, с. 119]. Модус автоматического функционирования может быть запущен и в ситуациях с жестко заданной структурой, распределением ролей и четко предписанными правилами поведения (например, заседание в зале суда или какие-либо официальные церемонии).
В этом случае действующие лица испытывают на себе давление «деонтической логики», т. е. логики норм и нормативных понятий, долга и долженствования, вынуждающей делать то, что следует, обязаны, должны или не должны[9].

Вместе с тем, действие постоянно сталкивается с неожиданными происшествиями; цели оказываются недостижимыми; одновременно преследуемые цели оказываются несовместимыми; достижимые цели подвергаются сомнению со стороны других действующих субъектов. В данных кризисах привычного действия «ситуации действия должны определяться заново и по-другому. При этом речь идет именно об определении неопределенного, а не об измененном наборе имеющихся определенных или не нуждающихся в определении элементов ситуации. Каждая ситуация, как полагают прагматисты, содержит в себе горизонт возможностей, который в случае кризиса действия приходится осваивать заново. Тогда выдвигаются гипотезы – предположения о новых принципах соединения, о новых мостах между импульсами к действию и заданными характеристиками ситуации. Если действующему субъекту удается перекинуть новый мост, его способность к действию фактически возрастает…» [31, с. 148].

В приведенном рассуждении Х. Йоаса обращает на себя внимание не только эвристичность принципа ситуационизма для исследования природы креативности человеческого действия (чему и посвящена книга этого немецкого социолога), но и методологическое сцепление принципа ситуационизма с не менее важным для прагматизма принципом инструментализма и представлением о преобразовательной природе познания.

Еще одна важнейшая установка прагматизма связана с противопоставлением познания как отражения действительности ее преобразованию. Объекты познания, с точки зрения прагматизма, формируются познавательными усилиями в ходе решения практических задач, и, согласно сформулированной Ч. Пирсом прагматистской максиме, постижение объекта – это постижение его функций, имеющих практическое значение.[10] Вопрос состоит не в том, является то или иное утверждение истинным (т. е. соответствует ли оно реальности), но, если принять его, как если бы оно было истинным, приведет ли оно к прогнозируемым результатам. Иначе говоря, поскольку заинтересованность в познании вызвана практическим интересом, постольку идеи и понятия должны оцениваться по их эффективности или пригодности для решения проблемы, для создания новой, более приемлемой ситуации – по аналогии с использованием любого инструмента[11].

Именно эта аналогия дала название принципу инструментализма[12], представляющему познание как умение решать проблемы, как вид делания или действия, направленного на преобразование материала опыта. Жизнь осмысливается как смена ситуаций, которые люди воспринимают как проблемы, требующие решения (адаптации). Наш опыт поведения в этих ситуациях становится частью нашего прошлого, сохраненного в памяти, резервуаром привычек, рутинных способов распознавания и эмоций, которые могут быть применимы для решения будущих проблем.

Место, которое занимают проблемы в жизненном процессе людей, объясняет интерес прагматизма к локальному (ситуативному) и прикладному (практическому) знаниям. Мир представляется с точки зрения индивида или группы, непосредственно переживающих те или иные события или ситуации. В то же время воображение позволяет людям преодолевать непосредственный контекст и понимать опыт других, действующих в самых различных обстоятельствах (анализ Дж. Мидом принятия роли (role taking), возможно, наиболее точно выражает эту идею).

Как пишет Ричард Деминг в своем обзоре работ современных последователей прагматизма, прагматизм направляет нас от диковинных абстракций назад к опыту, к тому, о чем слово, а не каким оно должно быть. Прагматизм придает особое значение языку в его повседневном и обыденном использовании (в противоположность теоретическому использованию) для того, чтобы выявить «практическую ценность» каждого слова и «запустить» его в дело. Как метафорически выразился Джемс, слова являются валютой опыта, и это то, за что следует ценить язык. Для прагматизма язык не посредник между субъектом и объектом, не средство, с помощью которого мы формируем картины реальности. Язык – часть культурного поведения, с помощью которого и в рамках которого человеческие существа противостоят опыту жизни [36, с. 92].

Итак, прагматизм придал актуальность проблеме «практического», что потребовало разработки понятия «практик(и)» и нашло отражение в прагматистской концепции действия как процесса, разворачивающегося во времени и в пространстве практического, т. е. телесного воплощения целевой ориентации действующего индивида – процесса, обладающего собственной объективной динамикой и не сводимого к субъективной интенции. Этот аспект был заново осмыслен в неопрагматистских теориях действия, иногда называемых также теориями практики, которые описывают не столько то, что подразумевают или намереваются сделать акторы, сколько то, как они «заставляют случаться то, что они делают». В рамках реляционной парадигмы, как уже отмечалось, эта задача решается благодаря пересмотру классических представлений об источниках детерминации действия, когда подчеркивается «ситуационизм», или зависимость действия от конкретного контекста, в котором оно разворачивается, его эмерджентная природа, связанная с телесной природой самого действующего, «исполняющего» действия в меняющихся обстоятельствах [30, с. 140].

В качестве «мельчайшей единицы» социального анализа практическая теория выделяет концепт практик(и)[13]. Исследователи, изучающие социальные практики, согласны в том, что к важнейшим содержательным характеристикам этого концепта следует отнести следующие.

Обозначение с помощью данного понятия рутинизированного типа поведения, т. е. привычных, типичных, непроблематичных и поэтому незамечаемых действий, составляющих основную часть социальной жизни[14]. При этом рутинизация имеет отношение не только к внешне наблюдаемому действию, но и к его внутренним составляющим: мыслительным процессам и процессам суждения, чувствам и актам решения, которые также являются по большей части автоматизированными. Как отмечал В. В. Волков, подобный акцент при анализе человеческого поведения «несет в себе критическое отношение к привилегированной позиции философа или социолога, рассматривающего свой предмет (язык, действие, поведение, мышление) в качестве объекта, взятого вне конкретного пространства, времени, целей, т. е. не в том «сыром» инструментальном виде, как он функционирует в реальной жизни, а в виде абстрактных схем, структур или категорий… Подобная установка характерна для большинства исследований в рамках практической парадигмы, хотя наиболее сознательное и последовательно воплощение она получила, пожалуй, в этнометодологии» [39, с. 12–13].

Конвенциональность человеческих действий. Рассуждая об этом качестве, Т. Шацки пишет: «Конечно, действия, которые составляют практику, выполняют конкретные индивиды. Но организация практики не является набором свойств конкретных индивидов, т. е. действий, представлений, правил, желаний и эмоций конкретных людей. Практика организована путем упорядочивания предположений, правил, целей, проектов и приемов обращения с вещами. Этот порядок отличается и по-разному инкорпорирован в сознание участников <…> Ментальные состояния, которые организуют практику в качестве компонентов практической организации не являются состояниями конкретных индивидов. Они отличаются от ментальных состояний, которыми реальные участники обладают. Состояния участников в лучшем случае – версии этих организующих состояний <…> Например, желание получить прибыль, которое помогает организовать банковские практики отличается как от желания любого конкретного служащего банка, так и от желаний многих сотрудников <…> Конечно, благодаря тренингу и обучению люди осваивают практику, они приобретают версии многих из ее организующих состояний. Любая пара участников обладает версиями какого-либо подвида этих состояний в общем и в этом смысле разделенной ментальностью. Но состояния, организующие практику остаются отличными от индивидуальных версий самих по себе» [40]. Тем самым отдельный индивид оказывается «носильщиком» практики, а фактически – многих разных практик, которые нередко сложно скоординировать друг с другом. Практика – социальна, поскольку является «типом» поведения и понимания, который обнаруживается в различных местах и различные периоды времени и выводится из различных тел/разумов. Более того, практика не только понятна для агента или агентов, которые выполняют ее, она также понятна для потенциальных наблюдателей (по крайней мере в рамках одной культуры).

Конкретность действий, связанных с решением конкретных (практических) задач (проблем) в ситуации неопределенности, их материальная (телесная) воплощенность. В этом смысле практики – это все, что мы делаем. Соответственно целью практико-ориентированного подхода к изучению тех или иных областей социального становится как можно более детальное описание совокупности действий, приемов, фраз, методов, разговоров, демонстрационных жестов и т. д., характерных для специфических институциональных контекстов и подразумевающих культурно-историческую обусловленность [39, с. 11–12]. В отличие от субъективистских теорий человеческой деятельности, рассматривающих социальное поведение как управляемое идеями, верованиями или абстрактно определенными правилами или нормами, описания которых оставались предельно предположительными, для теории практики основой всего порядка и согласия является согласие в практике, т. е. в том, что является публичным и видимым, согласие, основанное на наблюдаемых вещах[15].

Рассмотренные в структурном аспекте практики предстают как организованная человеческая деятельность, как комплексы «явных-неявных действий, связанных между собой относящимися к действию представлениями, правилами (эксплицитными формулировками) и «телеоаффективной структурой» (teleoaffective structure) (рядом нормативных иерархически упорядоченных целей, проектов, задач, в разной степени сочетающихся с нормативными эмоциями)» [40, с. 191–192].

А. Реквиц основными элементами социальных практик называет: 1) формы телесной активности; 2) формы ментальной активности; 3) использование «вещей»; 4) фоновое знание в форме понимания, «знания, как»; 5) эмоциональные состояния; 6) мотивационное знание [37, с. 255]. Практика формирует, так сказать, «блок», существование которого с необходимостью зависит от существования и специфической взаимосвязи этих элементов, и который не может быть сведен ни к одному из них в отдельности, но может быть расширен за счет множества отдельных и часто уникальных действий, воспроизводящих практику (например, конкретные способы покупки товаров). Соответственно, рассмотрение практик предполагает анализ взаимосвязанности телесных рутин поведения, ментальных рутин понимания и знания, использования предметов.

Обобщая идеи исследователей социальных практик, Реквиц следующим образом описывает составляющие практику элементы [37, с. 251–255].

Практики – это рутинизированная телесная активность, продукт тренировки тела определенным образом: когда нас чему-то обучают, мы учимся быть телами определенного вида (и это значит больше, чем «использовать наши тела»). Практику можно понять как регулярный, умелый «перформанс» (человеческих) тел. Тело, таким образом, – не просто «инструмент», который агент использует, чтобы «действовать», но эти рутинизированные действия сами по себе выступают телесным перформансом (что вовсе не означает, что практика состоит только из таких движений).

Телесные движения включают рутинизированную ментальную и эмоциональную активность, которая на определенном уровне предстает в телесной форме. Носитель практики должен владеть как телесными, так и ментальными патернами, которые конституируют практику. Эти ментальные патерны не сокрыты где-то глубоко внутри индивида, но являются частью социальной практики. Поскольку ментальные шаблоны и их знание выступают интегральными частями и элементами практики, постольку в ней снимается различие между разумом и телом.

Любая практика предполагает конкретный рутинизированный способ интенциональности, т. е. предпочтения и желания одних вещей и избегания других. Любая практика содержит определенную практико-специфиче­скую эмоциональность (даже если речь идет о серьезном контроле над эмоциями). Желания и эмоции тем самым не принадлежат индивидам, но – как форма знания – практикам.

Конкретные социальные практики включают конкретные формы знания[16]. Это более сложное знание, чем «знать, что». Оно включает способы понимания, инструментальное знание (знание, как), способы выражения желания и чувств, которые связаны друг с другом в практике. Это конкретный способ «понимания мира», в том числе понимания объектов, людей и самого себя[17]. Этот способ понимания в значительной мере является имплицитным и историко-культурно обусловленным, представляя собой коллективное, разделенное знание. Скажем, практика «романтической любви» как культурно осмысленная практика включает паттерн рутинизированного (телесного) поведения и определенный способ понимания (самого себя и другого человека). Отдельные агенты в их индивидуальном разуме/теле затем (независимо друг от друга) овладевают этой практикой[18].

Практический разум означает, что люди принимают решения в контекстах конкретных ситуаций, условия которых вызывают ассоциации с прошлым опытом, что оказывает на них сильное давление. То есть практический разум подразумевает «ситуационную рациональность». Филипп Мэнинг описывает одну из базовых тем И. Гофмана как «ситуационную уместность», смысл которой состоит в том, что «значение наших действий связано с контекстом, в которых они возникают, и что мы вряд ли сможем понять поведения, не зная ситуации, его вызвавшей» [41, с. 10–11]. Люди принимают решения с разной степенью искусности, поскольку на эти решения сильнейшее влияние оказывает их прошлый опыт. Оптимальные решения приходят отчасти посредством припоминаний, аналогий и интуиции, и меньшее место в них (хотя не совсем уж незначительное) занимают классический аналитический разум и логика. Деловая рассудительность тесно связана с моделью ремесленного знания. Умения и сноровка в общем рассматриваются как практическое знание – знание, полученное в результате проб и ошибок и по меньшей мере отчасти имеющее неявный характер.

Для этнометодологов социальное действие и его объяснение в принципе идентичны. То, как индивиды совершают организованные повседневные действия, и контексты этих действий идентичны процедурам, посредством которых индивиды делают эти контексты объяснимыми. Социальное действие и его объяснение – в принципе одно и то же. Язык повседневной жизни снабжает нас объяснениями, которые являются обычными для данного общества. Поэтому люди и могут понимать друг друга, так как они создают для нас возможность действовать. Г. Гарфинкель называет их практическими объяснениями. При этом их нельзя рассматривать в отрыве от самого действия. Практические объяснения направлены на вербальную ликвидацию разрыва между действием и ожиданиями. Гарфинкель говорит о практическом тогда, когда нужно обозначить неизменные условия реализации социальных действий в повседневных ситуациях и контекстах. Это означает, что каждое действие является выбором из множества возможностей. Действующий поставлен перед необходимостью принятия решения о том, как продолжать действовать дальше [42].

Рассматривая отличительные признаки практического (по)знания,
С. П. Щавелев выделяет

· ориентацию на конечный результат деятельности по изменению или сохранению определенного участка действительности в нужном отношении. Знания ради знания недостаточны на практике. Ее гносеологический фокус – способ эффективного воздействия субъекта на объект. Решение, ведущее к проигрышу, дело, по любым причинам не доведенное до конца, всегда останутся неприемлемым браком несмотря ни на какие частные находки и промежуточные успехи;

· когнитивный максимализм практического деятеля. Проверка результатов практического познания совпадает с их использованием работающим человеком, у него нет выбора между познанием и неведением. Собственно идеальные, в том числе познавательные приемы и операции, как правило, подчинены внешним поступкам, предметным действиям; имеет место наглядно-образное, наглядно-действенное сознание, когда субъект выходит из проблемной ситуации, аудиовизуально воспринимая вещи и физически оперируя ими;

· использование вероятностного, неточного знания наряду с надежными знаниями. Практическое познание вынуждено сообразовываться с огромным разнообразием подвижных жизненных явлений. Держа в уме очередную цель своей работы, опытный деятель предпочитает обдумывать ее поэтапно, чтобы не переусложнять схему вариантов своего поведения;

· оперативность и ситуативную конкретность, что связано с временным ограничением большинства стадий производства, цикличностью социальной жизни в целом. Чувства и мысли практика вовлечены в объективные и по преимуществу необратимые процессы движения природы и общества, вынуждены применяться здесь и теперь. Ему приходится решать задачу освоения действительности чаще всего однократно, вовремя, а не вариабельно, серийно, рано или поздно, что допускается в науке или искусстве. (Настоящий герой – это вовсе не время, это – отсутствие времени.) Времени на практике подыгрывает пространство. Топологическая организация объекта социального действия задана принудительно для его субъекта и в значительной своей части неподконтрольна ему. Степень полноты и точности практически используемого знания должна соответствовать этим обстоятельствам;

· предельную детализированность. Пренебрежение случайностями, мелочами, неожиданностями может дорого обойтись практику [43, с. 52].

Язык как элемент практик(и) существует только в своем (рутинизированном) использовании: участники предписывают рутинизированным способом определенные значения определенным объектам (которые тем самым становятся знаками), чтобы понять другие объекты и, конечно, для того, чтобы что-то сделать. «Практические рассуждения, сопровождающие эпизоды повседневной жизни, будь это завершение телефонного разговора или заказ бутерброда, обнаруживают в себе специфические процедуры, сходные с алгоритмами, которые использует программист. Эти процедуры имеют характер неявного, подразумеваемого знания. Например, если в телефонном разговоре возникает реплика: «Значит, увидимся в пятницу после полудня», то последние слова чаще всего распознаются не как требование подтверждения предстоящего события, а как вежливое предложение закончить телефонный разговор» [28, с. 13].

Еще одним важнейшим компонентом социальных практик являются вещи. Исполнение практики часто означает использование конкретных вещей определенным образом. В свою очередь, вещи делают возможными и ограничивают определенные телесные и ментальные действия, определенное знание и понимание в качестве элементов практик, тем самым выступая конститутивными элементами форм поведения.

Таким образом, в практиках взаимосвязаны привычные движения тела, конкретные формы знания, понимания и желания, использования вещей.

Принятие положения о функциональной зависимости социальных отношений (структуры) и практик позволяет исследователям говорить о фоновом и раскрывающем характере последних.

Обращаясь к идее фоновых практик, В. В. Волков напоминает, что принцип «фигура–фон», сформулированный в гештальтпсихологии, означает, что все, что воспринимается каким-либо осмысленным образом, воспринимается как фигура на фоне, причем это соотношение может меняться: то, что виделось как фигура, может вытесняться на задний план, становясь фоном. При этом фон не является чем-то скрытым, но в то же время он не замечается, поскольку функционирует как условие, придающее смысловую определенность фигуре [39, с. 13]. Понятие «фоновые практики», разрабатываемое Дж. Сëрлем, определяется в строгом соответствии с этим принципом, т. е. исходит из того, что понимание любого, даже самого элементарного высказывания всегда предполагает неявную отсылку к общедоступному массиву знаний о том, как устроена природа вещей и как работает данная культура. Это знание выступает условием осмысленности высказывания, но само оно лишь подразумевается, не будучи представленным в самом высказывании. Иными словами, говоря о фоновых практиках имеется в виду совокупность «практик совместной деятельности, навыков, обычаев, образующих культурный фон, который едва ли поддается полной экспликации (всегда только частями) или кодификации. При этом в каждом конкретном случае различные фрагменты этой совокупности практик, принятых в данной культуре, функционируют как практическое знание того, как обращаться с людьми и предметами для достижения определенных целей» [39, с. 14]. Это неявное, или фоновое, знание – в той мере, в какой мы разделяем его как представители одной культуры – придает однозначность и гарантирует беспроблемность коммуникации. Конкретные способы деятельности (фоновые практики) придают смысл важным ценностным понятиям конкретной культуры, на фоне которых эти понятия используются. «Мы не действуем на основе некоторого априорного понимания, а понимаем на основе привычного способа действия» [39, с. 16].

Фоновые практики приобретают онтологический смысл именно потому, что социальные структуры или системы, согласно авторам теории практик, могут быть проанализированы лишь в поле практик[19]. Институты и социальные ситуации по существу выступают сетью связанных практик. Так, Реквиц пишет: «Для практической теории природа социальной структуры связана с рутинизацией. Социальные практики рутинны. Структура, таким образом, это не то, что существует лишь в “головах” или паттернах поведения: каждый может найти ее в рутинной природе действия. Социальные области и институциональные комплексы – от экономической организации до сфер интимности – структурированы рутинами социальных практик. Идея рутины с необходимостью предполагает идею темпоральности структуры: рутинизированные социальные практики происходят во времени, в повторе; социальный порядок является по существу социальным воспроизводством. Для практической теории, далее, “разрушение” или “сдвиги” структур обнаруживаются в повседневных кризисах рутин, в соединении интерпретативного индетерминизма с неадекватным знанием, с которыми агент, носитель практики, оказывается перед лицом “ситуации”» [37, с. 255].

Если фоновый характер социальных практик позволяет объяснить, как когнитивно-символические структуры воспроизводят социальный порядок, то обсуждение раскрывающего характера практик нацелено на прояснение того, как «практики конституируют и воспроизводят идентичности или “раскрывают” основные способы социального существования, возможные в данной культуре и в данный момент истории. В этом смысле они понимаются как различные упорядоченные совокупности навыков целесообразной деятельности (практического искусства), которые в то же время раскрывают человеку возможности состояться в том или ином социальном качестве (“врач”, “политик”, “отец”, “плотник”, “предприниматель”, “женщина”, “шаман”
и т. д.)» [39, с. 16]. Ссылаясь на Х. Дрейфуса, В. В. Волков отмечает, что идея «раскрывающих практик» позволяет представить общество «как множество раскрывающих разнообразные смыслы пространств, характеризующихся инструментальным снаряжением, совокупностью навыков, практическими проектами и идентичностями. В каждом таком мире (медицины, политики, семьи, экономики и т. д.) раскрывается или практически интерпретируется то, как “быть врачом”, “быть политиком”, “быть семейным человеком” <…>
В основе различных миров, таким образом, лежат совокупности практических навыков, которые осваиваются путем особых игр или упражнений (или просто “на практике”) и тем самым раскрывают осмысленные идентичности. В этом смысле превращение человека именно в плотника или политика происходит за счет освоения необходимых в каждой деятельности навыков и стиля, соответствующих местной традиции»[20] [44, с. 176].

Таким образом, и действия, и индивиды встроены в исполнение практик и конституируются в них. Как уже отмечалось ранее, Реквиц обратил внимание на то, что в практической теории индивиды рассматриваются как «носители» социальных практик. Это не означает, что они лишены индивидуального разума. Это означает, что социальный мир прежде всего населен разнообразными социальными практиками, которые осуществляются агентами. Поскольку имеются разнообразные социальные практики и каждый агент выступает носителем множества социальных практик, индивид выступает уникальной точкой пересечения практик, телесно-ментальных рутин, т. е. «индивидуальное» содержится в уникальном пересечении различных ментальных и телесных рутин, которые обнаруживаются в одном разуме/теле и в интерпретативном выражении этой констелляции «пересечения» [37, с. 256–257].

Х. Дрейфус и П. Рабинов, развивая идеи М. Фуко, предложили различать объективирующие практики (то, как индивиды становятся объектами анализа и воздействия на них) и субъективирующие практики (способы, с помощью которых индивиды становятся действующими и знающими субъектами). Российский социолог О. Хархордин использовал эту классификацию в своем исследовании практик самоанализа и самовоспитания советского человека. Он показал, что объективация индивида в России опиралась преимущественно на практики горизонтального надзора друг за другом среди равных по статусу, а не на иерархический надзор начальников за подчиненными, как это происходило на Западе. Практики же субъективации (активного самоформирования) в России сформировались на основе покаянных практик самопознания российского человека, характерных для восточного христианства, другими словами, в результате выявления и обсуждения его очевидных дел и достижений релевантной группой, а не на основе исповедального анализа личности, который Фуко описал как центральную субъективирующую практику для католической Франции и Запада в целом [45].

Использование концепта «коммуникативная практика» для анализа деятельности субъектов социальной политики предполагает представление их профессионального поведения с точки зрения:

1) телесной, ментальной и эмоциональной рутинизированости;

2) телесной, знаковой, вещной воплощенности;

3) ситуативной конкретности [37, с. 243–263].

Иными словами, деятельность субъектов социальной политики предлагается определить как культурно-исторически и ситуативно обусловленные рутинизированные способы формирования взаимозависимости, взаимонаправленности, согласованности взаимных действий участников социальной сферы.

Рассматривая культурно-исторический контекст и особенности профессиональной среды деятелей социальной политики, выделим два момента, проблематизация которых становится возможной именно в свете неопрагматизма.

Первый момент связан с доминированием в российской культурной практике так называемой негативной солидарности и негативной идентификации как способов формирования/воспроизводства социальных связей.

В качестве основного критерия различения позитивной и негативной солидарности в социологической литературе выделяют социальную установку, связанную с направленностью на Другого, а именно: какая установка доминирует при решении задачи самоидентификации индивида (группы, сообщества) – установка «на» или «против» другого социального субъекта [46].

При позитивной солидарности доминирующей установкой является восприятие участниками взаимодействия себя и других как независимых и самодостаточных субъектов. Они относятся друг к другу как к партнерам, заинтересованным в тех или иных действиях друг друга, представляющим друг для друга ценность и важность. Эти люди способны относиться к себе и к другим хорошо, в длительной перспективе они заинтересованы в постоянном улучшении жизни друг друга.

При негативной солидарности доминирует установка «против» или «от противного». Самоопределение осуществляется посредством поиска общего противника, общей опасности, через понижение стандартов жизнедеятельности, через отрицание возможности и способности выполнять те или иные действия, через ожидание негативного опыта и т. п. «Негативная солидарность – это единство в зависимости, в сопротивлении любым побуждениям и стимулам к большей продуктивности или интенсивности достижения, открытости, доброжелательности, повышении качества и ценности действия» [46, с. 283]. Иначе говоря, при негативной солидарности сообщество конституируется через отношение к негативному фактору, к тому, что определяется как чужое или враждебное. Именно это выступает условием солидарности его членов. В результате возникает граница между своим и чужим, позволяющая поддерживать одни правила поведения внутри группы и другие нормы поведения вне ее, равно как и устанавливать социальную дистанцию между своими и прочими в качестве элементарной основы социальной морфологии.

Негативная солидарность обеспечивается механизмами негативной идентификации. Это означает, что собственные позитивные мотивы и представления индивида не могут быть определены более или менее четко и рефлексивно. Они становятся определенными и могут быть выражены только в виде негативных значений, чаще всего в виде различных страхов (страх перед чужим, незнакомым, представляющимся враждебным или беспокоящим, таящим угрозу).

По мнению социологов, негативная идентификация представляет собой наиболее архаичный способ группообразования и социализации, установления целого через запрет, табу или суггестивную угрозу. Национальные и иные социальные предрассудки в современном обществе (являясь проявлением негативной идентичности) могут служить симптоматикой социокультурной деградации, реальной или относительной, свертывания свободного или всеобщего пространства действия под влиянием специфических защитно-компенсаторных интересов. К последним относятся защита достигнутых позиций, оттеснение конкурентов, сохранение возможностей произвола как ресурса, предполагающего не усиление собственного влияния, а ослабление других социальных акторов [46, с. 178].

Существенный момент негативной идентификации – сильнейшая зависимость от того, что отвергается. «Поношение ценности и ценного (предмета, пространства, символа) есть способ их признания… Снижение чужого высокого – это не столько циническое переворачивание того, что другие люди считают значимым, сколько средство придать себе существенность, значимость» [46, с. 291].

Одним из укорененных в отечественной культуре механизмов (вос)про­изводства процессов негативной солидарности и негативной идентификации являются агрессивные речевые практики, такие как хамство, унижения, оскорбления.

Рассматривая существующие в литературе и бытующие в повседневном словоупотреблении значения слова «хамство», отметим следующие принципиальные, на наш взгляд, характеристики.

1. Феноменологически хамство раскрывается как негативное оценочное действие (чаще высказывание), направленное одним из участников коммуникации в адрес другого.

2. Не любой обмен резкими или грубыми высказываниями воспринимается участниками коммуникации как хамство. Контекст, из которого агрессивные коммуникативные действия оцениваются как хамские, непременно содержит, как минимум, следующие моменты:

неспровоцированное нарушение такой нормы межличностного общения, как уважительное отношение друг к другу («сохранение лица» друг друга). Нарушение этого базового ожидания, неожиданное для одной из сторон или одного из участников коммуникации, вызывает нормативный (моральный) конфликт и переживается им как хамство.

Семантически хамское высказывание/действие содержит характеристику адресата как неполноценного, неумелого, неспособного, непривлекательного и т. п., т. е. характеристику унижающую. Тем самым тот, кто хамит, открыто демонстрирует свое превосходство, силу, власть, статус, акцентирует неравенство позиций в текущей коммуникации за счет унижения достоинства личности другого.

Перед хамом другой человек ощущает свою незащищенность, уязвимость, хрупкость, жертвы хамства переживают стыд, растерянность, возмущение, что нередко побуждает их обращаться к механизмам психологической защиты, в том числе и агрессивным, для противостояния эмоциональному насилию.

Итак, хамство предстает как вид психологического и коммуникативного насилия, посредством которого конструируется ситуативное неравенство позиций коммуникаторов. Ресурсом хамства является готовность и способность одной из сторон дискредитировать другую сторону в ситуациях с фоновым ожиданием уважительного отношения друг к другу. Хам потому и чувствует себя безнаказанным, что его «жертва» не может нарушить эти правила (по крайней мере, не может нарушить их немедленно). Тем самым хам вовлекает другого человека в общение и одновременно ущемляет его «коммуникативные права». С психологической точки зрения, цель хамства как агрессивного речевого поведения – желание оскорбить, унизить речевого партнера, с точки зрения коммуникативно-прагматических установок адресанта – это стремление изменить протекание процесса коммуникации в нужном адресанту направлении за счет ущемления «коммуникативных прав» речевого партнера.
В хамстве реализуется стремление одного из участников взаимодействия строить коммуникацию по своему собственному сценарию, не считаясь с интересами другой стороны. Тем самым речь идет о вторжении в речевое пространство адресата, т. е. о речевой агрессии. Нарушение речевого паритета может проявляться и как намеренный захват вербальной инициативы, и как пренебрежительное отношение к содержательной стороне высказываний речевого партнера. В бытовом и не только бытовом дискурсах на выполнение этой задачи направлены, например, инвективные номинации адресата (дурак, идиот, молокосос, урод и т. д.).

Анализируя профессиональную среду субъекта социальной политики, задающую особенности его коммуникативного поведения, важно еще раз напомнить о важнейших характеристиках административной и управленческой работы.

Как известно, ядром организационной деятельности являются процедуры мобилизации и координации усилий различных групп для достижения общих целей. Для выполнения этих функций в крупных организациях требуется специальный – административный – механизм, или административный персонал, для обозначения которого стал использоваться термин «бюрократия».

В повседневной жизни мы часто пользуемся этим термином для обозначения организационной неэффективности, волокиты, уклонения от ответственности. Социальные исследователи используют это понятие в нейтральном значении. Однако и в обиходном и в научном значении этого термина есть общее содержание: он указывает на усилия, затрачиваемые для поддержания функционирования организации, а не на усилия, необходимые для достижения ее основной цели. Степень бюрократизации зависит от величины усилий, направленных на решение административных проблем, от процента административного персонала, от жесткости административных процедур и т. п.

В ХIХ в. термин «бюрократия» обычно употреблялся для обозначения особого типа политической системы, а именно системы, в которой министерские посты занимали профессиональные чиновники, как правило, ответственные перед наследственным монархом. Противоположной бюрократии была система представительного правления, т. е. правление выборных политиков, подотчетных законодательному собранию или парламенту. Это противопо­ставление бюрократии и парламентской демократии все еще применя­ется в политологии при сравнении отличительных черт различных полити­ческих систем. В теории государственного управления «бюрократия» означает управле­ние государственным сектором в противоположность управлению частными организациями. Цель такого противопоставления состоит в том, чтобы выявить различия между этими двумя сферами и подчеркнуть качественно иной характер системы государственного управления, включая обязатель­ность ее решений, ее особое отношение к закону, заботу об обществен­ных, а не частных интересах, подотчетность ее деятельности обществен­ному контролю и т. д. В политической экономии «бюрократия» определяется как нерыночная организация, которая финансируется за счет субсидий, в отличие от организаций, финансируемых благодаря продаже своей продукции на рынке. Хотя большинство подобных организаций являются государственными, неко­торые из них не относятся к сфере государственного управления (церкви, благотворительные фонды, добровольные объединения). С другой стороны, некоторые принадлежащие государству предприятия продают свою продукцию на рынке и следовательно в прямом смысле не являются бюрократическими. Цель такого определения бюрократии – подчеркнуть, что характер и образ действия организации изменяется в зависимости от метода ее финансиро­вания и экономического окружения, в котором она функционирует.

Макс Вебер, изучавший бюрократию как систему администрирования, осуществляемую на постоянной основе специаль­но подготовленными профессионалами в соответствии с предписанными пра­вилами, указывал, что этот тип управления, хотя и возник в та­ких бюрократических государствах, как Пруссия, становился все более преобладающим во всех политических системах, во всех организациях, в которых управление осуществлялось в крупном масштабе: на промышленных предприятиях, в профсоюзах, в политических партиях [47]. Согласно М. Веберу, формирование бюрократии связано с поиском рациональных средств управления сверхсложной системой, каковой является крупная организация. Сложность системы предполагает: а) увеличение числа элементов, б) увеличения разнообразия элементов, в) увеличение многообразия связей между элементами, некоторые из которых выполняют прямо противоположные функции, следовательно, плохо совместимы. Управление сложной системой возможно только в том случае, если ее удается упростить. Способами такого упрощения оказывается формализация, т. е.
закрепление элементов организации в единых образцах, а также непосредственно связанная с нею стандартизация поведения. Именно эти характеристики легли в основание разработанного Вебером «идеального типа» бюрократической организации как средства эффективного контроля и координации работы в больших организациях.

По мысли Вебера, в качестве обязательных условий «идеального типа» бюрократии выступают:

1) специализация – каждое подразделение или позиция имеет опреде­ленные обязанности и ответственность, вся деятельность регламентирова­на системой последовательных правил и указаний, которые координируют основные задания и единообразие их выполнения независимо от изменений в персонале;

2) иерархия – каждый чиновник имеет четко определенную сферу пол­номочий в иерархической структуре (имеющей вид пирамиды) и подотчетен в своих действиях вышестоящему начальству;

3) должность как основной вид деятельности, дающий жало­ванье и перспективу регулярного повышения по службе; должностные лица не «владеют» своими подразделениями – позиции остаются собственностью организации, а руководители подразделений получают в пользование обо­рудование, необходимое для работы; продвижение по службе осуществляется по старшинству, заслугам, или по тому и другому вместе;

4) безличность – работа производится в соответствии с правилами, которые исключают произвол или фаворитизм, а обо всех действиях да­ется письменный отчет;

5) компетентность – должности во всех подразделениях заполняются на основе технической компетентности, а не личных предпочтений; чинов­ники отбираются на основе способностей, получают необходимую подготов­ку и контролируют доступ к служебной информации. Считается, что обу­ченный индивид выполняет работу лучше, чем тот, кто получил место бла­годаря семейным связям, личной дружбе или политическим предпочтениям. Компетентность подтверждается удостоверением (например, дипломом) или эк­заменом.

Вебер видел некоторые возможные негативные последствия бюрократии, к которым относил стремление к монополизации информации, сопротивление переменам, стремление к авторитарному управлению. И все же он утверждал, что с чисто технической точки зрения бюрократия превосходит любую иную форму по своей точности, стабильности, дисцип­лине и надежности. Каждый из элементов веберовской модели соответствовал критерию эффек­тивности организационной деятельности. Систематическое раз­деление труда давало возможность разбивать административные проблемы на ряд поддающихся решению задач, относящихся к сфере деятель­ности различных должностных лиц, и координировать их в рамках централизо­ванной иерархии. Безличный характер бюрократии гарантировал отсутствие фаворитизма как в подборе персона­ла, назначаемого в соответствии с индивидуальными достижениями, так и в самой управленческой деятельности, освобождая ее от непредсказуемости личных связей. Подчиненность правилам позволяла бюрократии вести большое число дел единообразно, а наличие процедур для изменения этих правил становилось условием преодоления консерватизма.

Утверждение Вебера о том, что определяющие критерии бюрократии представляют собой модель административной эффективности, неоднократно подвергалось сомнению другими социологами. Их исследования реальной работы организаций показывало, что следование бюрократическим нор­мам может не только способствовать, но и препятствовать эффектив­ности. Это происходило потому, что принципам бюрократической организации сопутствуют су­щественные дисфункциональные эффекты, которые тем более выражены, чем более последовательно применяются эти принципы.

Американский социолог Р. Мертон подробно исследовал дисфункции бюрократии. Основная проблема бюрократии, по Р.Мертону, состоит в том, что бюрократическая система легко из средства управления превращается в самоцель. Самосохранение системы перестает быть связанным с эффектив­ностью функционирования организации, бюрократическая машина может выйти из-под контроля, начинают проявляться «вторичные последствия» функционирования системы, которые противоречат целям и принципам «идеальной модели» и, следовательно, выступают как дисфункции.

Описанная закономерность функционирования бюрократической системы получила название «закона Паркинсона». Его автор, Ч. Н. Паркинсон, формулирует этот закон следующим образом: «количество должностных лиц и объем работы не связаны друг с другом». Несмотря на шутливый тон, Паркинсон показал, что бюрократия растет не вследствие увеличения объема работы, но потому, что чиновники стремятся увеличить число людей, работающих под их началом в иерархии. Эти подчиненные в свою очередь создают работу друг для друга, а необходимость координации их работы требует дальнейшего увеличения чиновничества.

Согласно Мертону, каждая из характеристик бюрократии, выделенная Вебером, содержит в себе эти «вторичные последствия». Так, дисциплина, усвоенная как подчинение правилам в любой ситуации, становится не средством достижения целей, а самоцелью и проявляется как ритуальное поведение бюрократа-«виртуоза», не забывающего ни одно правило, но не способного помочь клиенту. Уступчивость и конформизм, проявляющиеся при этом, в конечном счете приводят к потере индивидами способности принимать самостоятельные решения. Все это обусловливает отказ представителей бюрок­ратии от творческого, самостоятельного мышления и даже от компетент­ности. Мертон назвал данное явление (вслед за Вебленом) «обучением неспособности». Следствие такого «обучения» – стереотипный бюрократ, не имеющий вооб­ражения и способности к творчеству, негибкий в применении официальных норм и правил в ситуациях, простых и ясных для всех, кроме него, с так называемым туннельным зрением, ограничивающим воз­можность реагировать по-новому в случаях, когда старые способы непри­ложимы.

Еще одна дисфункция связана с действием принципа безличности (деперсонализации), она проявляется в стремлении бюрократа возвыситься над другими людьми, показать, что он знает тайные пружины управленческого механизма. Это усиливает корпоративный дух (т. е. защиту собственных интересов в ущерб интересам клиента), кастовость, замкнутость бюрократической группы.

Роберт Михельс, не­мецкий социолог и друг М. Вебера, утверждал, что бюрократия непременно приводит к олигархии – концентрации власти в руках нескольких индивидов, использующих должность в качестве средства обогащения и удовлетворения собственных интересов. Михельс назвал эту тенденцию термином «железный закон олигархии» – «кто говорит организация, говорит олигар­хия». Он изучил развитие европейских социалистических партий и трудовых союзов и ут­верждал, что их состояние является подтверждением его тезиса о том, что лидеры редко отражают демократические цели, выдвинутые организаци­ями, которые они представляют. Олигархические тенденции бюрократии предопределены, по мнению Михельса, тем, что это структуры с полномо­чиями, идущими вертикально сверху вниз, чиновники имеют значительные преимущества перед служащими, поскольку владеют информацией, недоступной другим, обычно обладают лучшими политическими навыками и опытом. Кроме того, они контролируют такие административные ресурсы, как сеть коммуникаций, подразделения, финансы, которые могут быть использованы для выполнения официальных заданий либо для защиты от претендентов на должность.

Дисфункция бюрократии проявляется и в том, что рациональность и экспертиза вырождаются в культ мнения начальства, последнее выводится из-под критики, при этом открыто проявляется пренебрежение научными знаниями, расцветает иррационализм, антиинтеллектуализм (эффект, получивший название «извращенная рациональность»).

Французский социолог Мишель Крозье, продолжая вслед за Р. Мертоном изучение проблемы неспособности орга­низаций осуществлять заявленные ими цели развития, предложил взглянуть на бюрократию как на саморегулирующуюся систему. В этом случае описанные выше дисфункции оказываются не нарушениями в функционировании организации, а процедурами ее саморегуляции. Бюрократическая организа­ция выступает как такая организационная система, равновесие которой покоится на существовании целого ряда относительно стабильных порочных кругов, это – организация, которая не может откорректировать свое поведение посредством извлечения уроков из своих ошибок.

Порочный круг, например, проявляется в том, что чем больше распоряжений поступает сверху, тем меньше они выполняются, что ведет к дальнейшему увеличению распоряжений.

Если какое-либо правило, норма препятствуют адекватному подходу к делу, то его несовершенство вызывает не желание отказаться от этого правила, но напротив – желание его совершенствовать, прояснять.

Или, так называемый эффект «коллективной безответственности», когда распределенная между уровнями иерархии ответственность приводит к тому, что невозможно найти виновников за порочное решение.

Но почему же люди не отказываются от бюрократической организации? По мнению Крозье, для того, чтобы ответить на этот вопрос, надо переосмыслить конкретную ситуацию в том виде, в каком она воспринимается и осознается членом бюрократической организации. Тогда становится ясно, что мы имеем дело во многом с факторами эмоциональной и социально-психологи­ческой природы, с проблемой повышения уровня удовлетворенности.

Бюрократические системы представляют для индивидов довольно хорошую комбинацию независимости и безопасности. Правила защищают людей, и люди подчиняются им. В пределах правил они свободны вносить свой вклад: они могут участвовать в принятии решений, посвятить себя целям организации или личным устремлениям. У них мало шансов продвинуться в организации, но нет опасности провала или встречи с враждебным соперником. Более того, бюрократическая организация всегда опирается на определенное количество принудительного участия, которое оказывается более благоприятным для индивида, чем добровольное участие, поскольку не влечет явной ответственности. Тем самым отношение индивида к организации остается свободным. Достигаются две противоположные цели одновременно: 1) придать значение своей работе участием в общем деле и 2) сохранить свою независимость в ситуации, когда открытое признание ответственности опасно.

Таким образом, бюрократический мир – мир противоречивый: люди защищены, но ценой частичного отрыва от реальности. Невозможность измерить эффективность собственных усилий вызывает беспокойство, это заставляет их искать поддержку в человеческих связях вместо поддержки, связанной с достижением цели. Этим можно объяснить бюрократический корпоративизм с его шаблонами поведения, не предписанными организацией (например, разговор чиновника с коллегой часто важнее для него, чем работа с клиентом, или бесконечные перерывы на кофе или перекуры и т. п.).

Помимо причин, коренящихся в природе формальной организации, сознание и поведение чиновничества определяются и особенностями национальной культуры. Так, исследователи российской бюрократии отмечают следующие национальные черты российского чиновничества, сохранившиеся в неизменном виде и в постсоветский период:

· стремление к постоянному преувеличению своих полномочий;

· понимание управления государством как осуществление личного контроля за социальными процессами (а не достижение необходимого обществу результата);

· самоощущение в отношениях с рядовыми гражданами как начальников над ними, а не представителей власти, обязанной служить народу, пренебрежительное отношение к посетителям;

· манипулирование людьми и информацией ради собственных выгод;

· неясность в выражении мнений;

· необязательность в выполнении обещаний;

· подмена служебных отношений межличностными;

· недооценка организационных аспектов профессиональной деятельности [48, с. 51].

Рассмотренные культурные и профессиональные особенности функционирования субъекта социальной политики позволяет в качестве одной из проблемных зон указать на возможность профессиональной деформации при взаимодействии агентов социальной политики и гражданского населения.

Если определить профессиональную коммуникацию как коммуникацию, в процессе которой конструируются профессиональные сообщества, характеризующиеся определенными нормами мышления, поведения и взаимодействия между членами сообщества, то профессиональная деформация может быть описана как продукт профессиональной коммуникации, как процесс изменения структуры личности в контексте профессиональной среды и коммуникативных практик, в ней реализуемых, как изменение структуры профессионального опыта агента, вызываемое длительным нахождением в поле политики, которое организуется в процессе специфической профессиональной коммуникации.




Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 109 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав

Милецкий В. П., Казаринова Н. В. | Введение | Теоретические подходы к изучению социальной политики как системного образования | Корпоративная социальная ответственность бизнеса и современная социальная политика | Девиантное поведение – неодобряемое населением поведение индивидов и групп людей, отклоняющееся от установленных в обществе норм живого, социального и позитивного права. |


lektsii.net - Лекции.Нет - 2014-2025 год. (0.03 сек.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав