Читайте также: |
|
В социальной истории, истории ментальностей, исторической антропологии 80-х годов по существу воплощались специфические варианты интегративной динамики историографического процесса, причем каждый подход ставил в центр нового синтеза свой собственный предмет: мир социальных отношений, картину мира, мир повседневности, мир воображаемого и т.д. Довольно долго инициатива принадлежала социальным историкам. Но, оперируя на национальном и региональном уровнях в рамках процессов большой длительности, они оставались в царстве массовости и обезличенности, а в большинстве локальных исследований преобладала установка на усредненность и типизацию. Не было найдено и адекватного решения проблемы соединения нормативно-ценностного и категориального анализа социальной структуры.
Историки ментальностей пытались зафиксировать целостность исторической действительности в фокусе человеческой субъективности, но сосредоточившись на изучении внеличностной малоподвижной структуры общественного сознания, оставили "за кадром" не только историю событий, но и проблему самоидентификации личности, личного интереса, целеполагания, индивидуального рационального выбора.
В конечном счете, стала очевидной несостоятельность попыток объяснить социальную динамику альтернативно: либо через субъекта истории, либо через “игру структур”. Более перспективным представлялся иной путь: анализ взаимодействия между реальностями разных уровней. Однако на этом пути историки столкнулись с серьезными трудностями эпистемологического свойства, нарастание которых осознавалось все острее. Они заставили убедиться, во-первых, в том, что историческая реальность не является и не может быть столь непосредственно наблюдаемой и измеряемой, как считали многие социальные историки в 1960-х – начале 1970-х годов, а во-вторых, в принципиальной невозможности полностью устранить креативность исследователя в процессе изучения того, что и так только кажется объективным свидетельством. Слабые места доминирующих познавательных моделей довольно активно обсуждались и в первой половине 1980-х годов[xciii], а на рубеже 1980-х и 1990-х годов констатация кризиса или “критического поворота” в историографии, радикальной смены исследовательских парадигм превращается в стереотип.
На рубеже XX и XXI в. историческая наука (и гуманитарное знание в целом), переживает глубокую внутреннюю трансформацию, которая в полной мере проявляется и на поверхности академической жизни – в смене поколений, интеллектуальных ориентаций и исследовательских парадигм, самого языка истории. Если сравнить некоторые аспекты современной историографической ситуации, которая характеризуется как постмодернистская, с ситуацией 1960–1970-х годов, то в глаза бросаются принципиальные различия в понимании характера отношений историка с источником, предмета и способов исторического познания, содержания и природы полученного знания, а также формы его изложения и последующих интерпретаций исторического текста[xciv].
Наряду со словом "кризис" на страницах научно-исторической периодики замелькали ставшие популярными фразы "лингвистический поворот" и "постмодернистский вызов"[xcv]. Главный вызов историографии был направлен против представления о ее объекте познания, который выступает в новом толковании не как нечто внешнее познающему субъекту, а как то, что конструируется языковой и дискурсивной практикой. Подверглась пересмотру предполагаемая специфика исторического нарратива как формы адекватной реконструкции прошлого, и был акцентирован креативный характер исторического повествования, выстраивающего неравномерно сохранившиеся, отрывочные и нередко произвольно отобранные сведения источников в последовательный временной ряд. Был поставлен вопрос не только о возможной глубине исторического понимания, но и о критериях объективности, способах контроля со стороны исследователя над собственной творческой деятельностью.
Таким образом, постмодернистская парадигма, прежде всего захватившая господствующие позиции в современном литературоведении, постепенно распространив свое влияние на все сферы гуманитарного знания, поставила под сомнение “трех китов” научной историографии: понятие исторической реальности, а с ним и собственную идентичность, профессиональный суверенитет историка; критерии достоверности источника; наконец, веру в возможности исторического познания и стремление к объективной истине. Было получено необходимое противоядие от редукционизма социологического и психологического, зато заявила о себе его новая форма – сведение опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе.
Новый вызов заставил пересмотреть сложившиеся представления о месте истории в системе гуманитарно-научного знания и нанес серьезный удар по профессиональному сознанию. Угроза социальному престижу исторического образования, статусу истории как науки обусловила остроту реакции и довольно быструю перестройку рядов внутри профессионального сообщества, в результате которой смешалась прежняя фронтовая полоса между "новой" и "старой" историей. То поколение историков, которое завоевало ведущее положение в "невидимом колледже" на рубеже 1960–1970-х годов, тяжело переживало крушение привычного мира, устоявшихся корпоративных норм.
При этом вызов постмодернизма с самого начала воспринимался по-разному (например, в США и во Франции, в Германии и в Великобритании), в зависимости от темпов перемен и конкретной ситуации, сложившейся в той или иной национальной историографии. Тем не менее, везде на виду оказались крайности: с одной стороны, заявления о том, что "не существует ничего вне текста", "никакой внеязыковой реальности", которую историки способны понять и описать, с другой – полное неприятие и отрицание новых тенденций. Но со временем стали все громче звучать голоса, призывающие к взаимопониманию.
На необходимость вдумчивого подхода к новым предложениям, настоятельно указывали те эпистемологические трудности, которые обнаружились в самой историографической практике и о которых много было сказано не только критиками, но и ведущими представителями "новой исторической науки" и "новой социальной истории"[xcvi]. Правда, сначала в поисках компромисса ведущую роль играли философы, занимающиеся проблемами эпистемологии, но позднее появились работы историков, в которых были предложены весомые аргументы в пользу так называемой средней позиции, выстроенной вокруг ставшей в настоящее время центральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу[xcvii] Ее сторонники исходят из существования реальности вне дискурса, независимой от наших представлений о ней и воздействующей на эти представления, однако переосмысливают свою практику в свете новых перспектив и признают благотворное влияние "лингвистического поворота" в истории постольку, поскольку он не доходит до того крайнего предела, за которым история и литература, факт и вымысел становятся неразличимыми и отрицается само понятие исторического знания (пусть и с учетом его специфики)[xcviii].
Сторонники третьей позиции, отличной и от объективистской, и от сугубо лингвистической, справедливо подчеркивают, что невозможность прямого восприятия реальности не означает, что "конструирование" этой реальности историком может быть произвольным, а также обращают внимание на обнадеживающие перспективы нового сближения истории и литературы и необходимость исследования их конкретного взаимодействия по всей пространственно-временной шкале[xcix]. Социальные историки этого направления, критикуя "реалистов", отдают приоритет в изучении истории повседневности анализу символических систем, и, прежде всего лингвистических структур, посредством которых люди прошлого воспринимали реальный мир, познавали и истолковывали окружающую их действительность, осмысляли пережитое и рисовали в своем воображении будущее.
Современная инструментальная концепция языка, признающая за ним функцию активного посредника между человеческим сознанием и окружающим миром, в отличие от классической концепции отражения и постмодернистской идеи репрезентации, подразумевает не противопоставление, а воссоединение его описательно-информативных и конструктивно-перформативных способностей[c]. Однако суверенные границы исторического знания и исторической дисциплины охраняются значительно сузившейся, но достаточно четко обозначенной полосой отчуждения, отделяющей территорию, на которой господствует принуждение наличным материалом исторических остатков, от царства литературного вымысла и художественного произвола. Именно в этом строго профессиональном, отнюдь не идеологизированном, смысле сторонников "третьей платформы" можно было бы условно назвать " материалистами ".
"Средняя позиция", в отличие от ставших каноническими, а потому неспособных к дальнейшему развитию субдисциплинарных версий социальной истории, открыта к интеллектуальному диалогу и весьма перспективна. Подвергая критическому пересмотру свои собственные концепции, историки, склоняющиеся к "третьей платформе", по существу, артикулируют эпистемологические принципы тех апокрифических нарративов социальной истории, инновационность которых долго оставалась "неопознанной". Впрочем, последовательный ревизионизм, включающий регулярные перетряски концептуального багажа, является непременным атрибутом исторического познания. Именно эта устойчивая тенденция к качественному обновлению внушает оптимизм и в ситуации дня сегодняшнего.
Говоря о проявлении новых тенденций в историографии существенно важно констатировать неразрывность интеллектуальных процессов в сфере гуманитарного знания, но, в то же время, следует подчеркнуть, что в своей основе они не были навязаны истории извне: будучи одним из проявлений всеобщего культурного сдвига, так называемый лингвистический поворот воплотил в себе и все то, что длительное время – с конца XIX века – оставалось невостребованным и потому казалось утраченным, но, несмотря на это, подспудно и постепенно вызревало в самой историографии, и то, что было переработано ею в лоне междисциплинарной "новой истории"[ci]. Уже к концу 1980-х годов были фактически пересмотрены или модифицированы многие ранние постулаты "новой социальной истории"[cii].
"Историографическая “революция" 1990-х годов, являющаяся составной частью общекультурного процесса, не первая и, очевидно, не последняя трансформация в истории исторической науки. Во всяком обществе и при любом политическом устройстве глубокая и тесная зависимость историков от современной эпохи и ее перипетий, их укорененность в окружающей действительности проявляются в полной мере. Под воздействием внешних импульсов и в результате осмысления событий, проблем и уроков современности им приходится пересматривать историографическую традицию, опыт и знания, накопленные предшествовавшими поколениями историков, менять перспективу видения прошлого, искать новые пути познания.
Вот почему необходимо рассматривать изменения в проблематике исторических исследований, развитие и смену научных концепций, подходов, интерпретаций в контексте личных судеб и общественных процессов, сквозь призму индивидуального и профессионального восприятия социально-политических коллизий и интеллектуальных вызовов эпохи. В связи с этим встает вечный и в то же время как никогда актуальный вопрос о соотношении в историографии научной объективности и идеологических пристрастий, с которым неразрывно связана проблема оценочных критериев в истории исторической мысли и исторического знания.
Разобраться в том, где все же кончается суверенитет науки и начинается диктат политики и идеологии – непростая задача. Сегодня все чаще можно услышать голоса наиболее последовательных оппонентов научной, или "объективной” истории. Историки, утверждают эти критики, претендуют на то, что занимаются описанием прошлого, в то время как в действительности они всегда пишут только историю своего времени или автобиографию. И это в известной степени верно, поскольку те новые вопросы, которые каждое поколение историков ставит перед прошлым, неизбежно отражают интересы и тревоги этого поколения. "Историческая реконструкция есть конструкция историка, он возводит ее из сложного сплава сообщений источников и собственных представлений об историческом процессе, впитавших в себя опыт науки и современную картину мира"[ciii].
И все же оптимисты, отнюдь не опровергая скептиков, не видят непреодолимого препятствия для исторического познания в такой зависимости исследователя от своей ситуации, от своего общества и культуры, но лишь до тех пор, пока ответы на возникающие новые вопросы он ищет именно в прошлом, а не извлекает их из настоящего[civ].
Конечно, абсолютная объективность и деидеологизация недостижимы: в историографии всегда отражаются та или иная политическая ориентация, социальная позиция, иерархия ценностей, однако плюрализм дополняющих друг друга исторических перспектив и интерпретаций не исключает интеллектуальной честности. Существует корпоративный "кодекс чести", а также отчетливо выраженные и воспроизводимые академическим образованием профессиональные правила, нормы и критерии, которые позволяют использовать критический аппарат традиционной и современной историографии против нового мифостроительства.[cv]
Выступая активным медиатором в нескончаемом диалоге настоящего с голосами, доносящимися из отдаленного и близкого прошлого, историк одновременно вплетает собственные, нередко извилистые, нити в полотно будущей историографической традиции. Мир, в который "помещен" и в котором осуществляет свою культурно-интеллектуальную деятельность современный исследователь, беспрестанно и быстро меняется, изменяя условия и содержание этого диалога. Чтобы распутать ставшие весьма замысловатыми и местами прерывающиеся узоры, нужно найти решающее звено, которое кроется не в общих закономерностях, а в уникальности моментальной ситуации (со всей совокупностью обстоятельств), и в творческой индивидуальности ученого, преодолевающего изжившие себя стереотипы исторического сознания (как обыденного, так и профессионального).
Усвоив уроки постмодернистского вызова, новейшая историография доказывает свою состоятельность, давая возможность глубже понять процессы, определявшие развитие исторического знания и исторической науки в разные периоды ее истории, выявить их новые измерения в более широких интеллектуальных и культурных контекстах.
“Кризис истории” – не упадок, не разложение, не “конец истории” как науки, а сложное явление. Это и вполне естественный и даже закономерный кризис роста дисциплины, которая значительно расширила сферу своего анализа и переживает трудности в определении методов и масштабов их применения, в разработке рабочих гипотез. Его проявления – предельная фрагментация историографического спектра, крайняя методологическая неустойчивость, подвижность, заимствования отовсюду в поисках ответа на новые вызовы (в середине XX века – на вызов марксизма, в конце – на постмодернизм), итогом которых становится рождение новой парадигмы, с тем, чтобы начать новый цикл.
Это и кризис самодостаточности историографии, вызванный интенсификацией междисциплинарных связей. История исторической науки иногда описывается как непрерывная освободительная борьба: сначала за избавление от гнета философии истории, затем от политэкономии и социологии, а дальше, возможно, от литературной критики. Но нельзя не согласиться с Морисом Эмаром в том, что история должна быть открыта для всех направлений мысли и гипотез, выдвигаемых другими дисциплинами, которые также изучают сферу социального[cvi].
Вместе с тем, главным моментом, безусловно, является необходимость определения специфичности, а значит – переопределение предмета не только истории социального, но и исторической науки в целом. Каков же собственный предмет, отличающий ее от всех прочих социально-гуманитарных наук, и в чем суть новой междисциплинарности? История выступает как наука комплексная, интегральная и в этой своей целостности имеет дело со всеми явлениями, которые изучаются другими социальными и гуманитарными дисциплинами.
Предметная ориентация современной историографии требует конструктивной синтезирующей идеи именно потому, что между ее областями, обладающими большой спецификой, трудно найти что-либо общее, кроме той самой давно или совсем недавно прошедшей, утраченной, недоступной непосредственному наблюдению реальности, о которой мы узнаем только по оставленным ею следам. Будучи неотъемлемой частью гуманитарного знания, история все же остается наукой, наукой об общественном человеке, действующем и изменяющемся в некоем социально-темпоральном пространстве, в том ином, "вчерашнем" мире, который мы называем "прошлое" и который некогда был "настоящим", став исторической реальностью лишь потом – в своем "завтра".
Дата добавления: 2015-09-10; просмотров: 89 | Поможем написать вашу работу | Нарушение авторских прав |